Название:Подлинная история Призрака Оперы Автор: Opera Guest
Предисловие автора.
Сегодня на аукционе в Опера Популер ведущий произнес фразу, которая заставила меня усмехнуться:
«Может быть, кто-то из вас, господа, помнит историю Призрака Оперы – тайну, которая
так и не была объяснена до конца?» Поразительно: полвека прошло, и столько уже
было сказано слов, даже бульварный роман напечатали – так нет же, тайна и
правда все еще остается тайной. Но только то, что весь мир считает тайной, для
меня – история моей семьи. И теперь, когда жизнь вокруг нас непоправимо
изменилась, когда прошлое стало казаться сном, мечтой, существующей как будто
только на страницах полузабытых книг… Теперь, когда
большинства участников этой драмы больше нет в живых, мне кажется справедливым
и правильным рассказать, наконец, подлинную историю Призрака Оперы.
Признаюсь, что, будучи по призванию и профессии
архитектором, и проведя военные годы в
инженерно-строительных частях нашей армии, я не лишен
некоторых художественных амбиций. Потому повествование мое, пусть короткое и
основанное исключительно на фактических событиях, о которых рассказали мне
родители, будет изложено в форме литературного наброска. Я не могу знать
заранее, оценит ли читатель мои артистические усилия, хотя и надеюсь на это.
Мой текст не претендует на литературное новаторство – на
самом деле, он весьма старомоден. Но зато я могу поручится за то, что каждое слово, рассказанное мною на
последующих страницах – правда.
В. де Ш., 18 февраля 1919, Париж
Эпизод 1: Сцена во время пожара.
Париж, 1872
В панике,
суете и толчее, сопровождавшей падение люстры и последующий пожар в зале театра
Опера Популер во время премьеры оперы «Триумф Дон Жуана» 1 февраля 1872 года
один эпизод ускользнул бы даже от самого внимательного наблюдателя. Пока рушились куски расписной штукатурки и сотни килограммов
металла и стекла с потолка, пока занимались пламенем от газовых ламп бархатные
обивки кресел, пока те из зрителей, что еще не успели броситься к выходам,
ошеломленно взирали на то, как скрывались в сценическом люке зловещий Призрак
Оперы и его жертва, мадмуазель Кристина Даэ, пока собрались на сцене и за
кулисами жандармы и сотрудники труппы, намеренные идти в подземелья
театра вызволять похищенную певицу… Пока происходило
все это, один человек в зале не двигался со своего места – пожилой господин в
восьмой ложе бельэтажа сидел, до белизны костяшек сжимая пальцами ограждение, и
смотрел на сцену, не отрываясь, еще долгое время после того, как монстр
ускользнул вместе со своей добычей. На его глазах виконт Рауль де Шаньи, жених
похищенной девушки, храбро ринулся ей на помощь, спустившись из своей ложи по
занавеске. Именно в этот момент пожилой господин как будто вышел из ступора, в
который ввела его происходящая в театре катастрофа, и прошептал:
-
Мой сын! Мой бедный сын!
Слова вполне естественные в устах отца, который
наблюдает, как его единственное дитя и наследник опрометчиво бросается на
встречу смертельной опасности, ибо пожилой господин этот был никто иной, как
отец виконта – граф Жильбер де Шаньи.
Слова эти услышал спутник графа – маркиз Д’Эбинье:
обеспокоенный странным оцепенением де Шаньи, он вернулся в ложу после того, как
проводил на улицу свою супругу. Маркиз пробормотал что-то насчет того, что Рауль безусловно сможет позаботиться о себе – к его услугам
было огромное количество жандармов. В ответ на это, как рассказывал позднее
маркиз, граф де Шаньи посмотрел на него дикими глазами – а глаза у него были,
несмотря на преклонный возраст, весьма выразительные и колючие, – и воскликнул:
-
Я должен найти его!
Затем, без всяких объяснений, он выбежал из ложи с
энергией, которой трудно было ожидать от человека пятидесяти с лишним лет.
Маркиз потерял графа де Шаньи в толпе – он не знал, куда тот направился и где
собирался искать своего отпрыска.
Эпизод 2: Отец и сын.
Париж, 1872
Граф де Шаньи
увидел Рауля только на следующее утро – когда виконт, изнуренный драматической
схваткой с Призраком в подземелье Оперы, с открывшейся раной в плече явился в
семейный особняк в Сен-Жермене, неся на руках спасенную невесту. Истинно
невестой она теперь и выглядела – потому что мадмуазель Даэ, которую последний
раз видели на публике в сценическом костюме испанки Аминты, явилась перед очами
будущего свекра в измятом и мокром подвенечном платье. Сама девушка
очевидно не сознавала даже этой встречи – она молчала, склонив темнокудрую
голову на плечо виконта.
Граф Жильбер
впервые увидел мадмуазель Даэ накануне вечером, на сцене – он слышал, конечно,
бесконечные похвалы в ее адрес со стороны сына, но виконт, справедливо опасаясь
родительского неодобрения, остерегался представлять юную певицу в качестве
своей будущей супруги. Теперь у Рауля не было выхода: он привез девушку в дом,
разместил в гостевой комнате, и направился к отцу, чтобы ознакомить его с
событиями прошедшей ночи.
Рауль застал
графа в кабинете: он расхаживал по сумрачной, в темных тонах обставленной
комнате, меряя шагами персидский ковер – десять шагов в длину от одного
узорчатого угла до другого. Граф, очевидно, не ложился – он даже не сменил
парадного вечернего костюма, в котором ездил в Оперу, на домашнюю одежду. Зная
темперамент отца, вообще говоря довольно суровый и
неровный, Рауль был тронут столь явным волнением графа. Виконт
не утаил от отца ни одной детали произошедшего, рассказав, по возможности мягко,
и об опасности, которой подвергалась его жизнь в руках безумца, и об
отвратительном ультиматуме, который поставил перед мадмуазель Даэ урод, и о
поразительной жертвенности, которую проявила девушка, усмирившая гнев Призрака
Оперы поцелуем. Граф Жильбер слушал сына внимательно: он опустился в
массивное, красной кожей обтянутое кресло возле своего письменного стола и
задумчиво вертел в длинных пальцах мраморное пресс-папье, изредка вскидывая на
сына взгляд. Закончил виконт свой рассказ следующими словами:
-
Признаюсь, отец, в этот
момент я потерял всякую надежду когда-либо обнять вновь мою дорогую Кристину.
Но это существо неожиданно смягчилось – более того, монстр проявил
необъяснимое великодушие, отпустив, согласно своему обещанию, не только меня,
но и ее. Теперь ты понимаешь, сколь многим я обязан ей, и через какие испытания
мы прошли вместе. Я готов на колени стать, чтобы умолять тебя дать согласие на
наш брак. Я знаю, что она не родовита и не богата – знаю, что она работала в
театре. Но я так же знаю, и люблю ее, с самого детства. Ты же не хочешь
проявить жестокость большую, чем эта тварь из подземелий?
При последних словах виконта граф Жильбер резко
побледнел, и сделал движение, словно хотел прервать речь сына. Однако через
секунду он вновь обрел душевное равновесие и ответил:
-
Мы поговорим об этом позже,
Рауль. Ты едва не расстался с жизнью – отдышись немного перед тем, как думать о
свадьбе. Сейчас главное – найти этого человека.
Изумлению Рауля не было предела:
-
Найти Призрака? Ради бога,
папа – зачем? – Граф ничего не ответил, и Рауль продолжил. – Ты хочешь
отомстить ему? Передать в руки закона? Но папа… Я не испытываю к нему добрых
чувств, но все-таки он пощадил меня – вернул мне невесту… Если
бы ты был там – если бы ты видел эту сцену… Она была волнующей. Почти
трогательной. Еще вчера днем я готов был преследовать это существо до
последнего вздоха. Но теперь мне кажется, что это было бы… подло.
Граф де Шаньи несколько секунд смотрел на сына
молча. Даже занятый совсем другими мыслями, Рауль в
который раз поразился тому, какую внушительную фигуру представляет собой его
отец: высокий, широкоплечий, не утративший атлетичности человек с гривой темных
с проседью волос и пронзительными серыми глазами. Выражение его лица – плотно
сомкнутых губ, и мрачно сдвинутых бровей, – прочесть было невозможно. Наконец
граф сказал холодно:
-
Рауль – я не намерен теперь
объяснять тебе причины моего поведения и выслушивать твои соображения. На это
нет времени – в этом нет необходимости. Я хочу, чтобы этот человек был найден.
Ты посвятил некоторое время тому, чтобы устроить ему ловушку…
Между нами говоря, ничего абсурднее придуманного тобой плана я не видел
в жизни. Нет нужды гневно вспыхивать, в духе твоей покойной матушки – ты
знаешь, что я прав: план был глупый, и ты сам в этом убедился, когда этот…
когда Призрак обвел тебя вокруг пальца. Но, так или иначе, я льщу себя
надеждой, что ты хоть что-то узнал о нем – знаешь, как найти его, или хотя бы
какие люди могут в этом помочь.
Рауль, который, будучи белокур и молод, и правда имел несчастную склонность резко краснеть под
влиянием стыда и гнева, смотрел в пол, кусая губы – отец был с ним неоправданно
резок. Наверное, он все-таки был сильно разгневан его любовью к Кристине… Граф
же, на самом деле, смотрел на сына с сочувствием: никогда Рауль не был так
похож на свою покойную мать, как в те минуты, когда дулся или испытывал
неловкость. Молчание затянулось, и граф переспросил:
-
Ну же! Неужели ты ничего не
знаешь? – Еще секунда, и голос Жильбера смягчился – в нем появились вкрадчивые
нотки. – Рауль, мой мальчик. Давай не будем теперь тратить
врем на споры и обиды. Не задавай мне вопросов – представь себе, что это мой
каприз: мне жизненно необходимо найти твоего врага. Помоги мне сделать это – и
ты не услышишь ни единого возражения против твоего неблагоразумного во всех
отношениях брака с мадмуазель Даэ.
Рауль вскинул голову и пристально посмотрел на отца.
Еще секунда колебаний – и он пробормотал:
-
Мадам Жири.
-
Что?
-
Мадам Жири, управляющая
балетной труппой Оперы. Она много знает о нем – она пользовалась, в какой-то
мере, его доверием. Она единственная, кто может помочь тебе.
-
Где мне найти ее?
-
У нее была комната в театре
– там, надо думать, все теперь уничтожено. Но у нее и у ее
дочери Маргерит есть и квартира в городе. Наверняка они там.
Граф вскочил с кресла – его крупное тело немедленно
наполнилось энергией, глаза как-то по-новому заблестели:
-
Хорошо. Я сейчас же
отправлюсь туда. А тебе стоит отдохнуть, и позаботиться о том, чтобы твоя
гостья ни в чем не нуждалась. Отправь к ней горничную. Найми новую,
если будет нужно. Вызови врача – пусть осмотрит девушку, да и твою рану заодно:
я вижу, что кровь остановилась, но осторожность не повредит. Пусть мадмуазель
Даэ отдохнет, потом покажи ей дом. Передай ей… мое приветствие. Женщина,
которую любит мой сын, для меня желанная гостья.
Рауль смотрел на отца увлажнившимися глазами:
-
Спасибо, папа. Это так
щедро, так великодушно с твоей стороны.
Граф Жильбер уже стоял на пороге кабинета и
обернулся, услышав последние слова Рауля. Серые глаза его блеснули, как
кремень:
-
Не стоит благодарности,
Рауль. Отдохни. Это дело теперь в моих руках.
Эпизод 3: Пробуждение.
Париж, 1872
Когда
Кристина Даэ открыла глаза, за неплотно прикрытыми занавесками виднелось
жемчужно-серое небо с розовой полоской внизу. Занимался поздний зимний рассвет.
Она лежала на незнакомой кровати с тяжелым пологом; в лицо ей упирался край
льняного покрывала, которое слабо пахло лавандой. Едва слышно тикали часы, и
потрескивал огонь в камине. На стуле рядом к кроватью
лежала ее одежда – вернее, какая-то одежда, очевидно приготовленная для нее. Ее
собственная одежда – подвенечное платье с мокрым подолом – куда-то исчезла.
Кристина
пошевелилась. Тело чувствовало себя свободно: заботливые руки, которые уложили
ее в эту чужую постель и подоткнули пахнущее лавандой одеяло, очевидно расшнуровали и ее корсет. Она смутно помнила, кто
ее раздевал – незнакомая женщина, наверное, горничная. Это было давно – тоже,
кажется, на рассвете, но вчерашнего дня.
Она проспала
целые сутки.
Голова
раскалывалась. Правая рука отчего-то болела. Выпростав руку из-под одеяла,
Кристина, нахмурившись, посмотрела на свои пальцы. Так и есть – она сломала два
ногтя. Тогда, по дороге в подземелье, когда хваталась за стены. Когда он кричал
на нее, и плакал, и тряс за плечи, заставляя идти дальше. Она была так сердита
на него – просто зла не хватало…
Она совершила
ошибку. Две. Да какое там – им счету нет, ее ошибкам!
Она не должна
была идти за ним – тогда, в самом начале. Она не должна была трогать его маску.
И отдавать обратно – с таким видом, словно это было что-то мерзкое, что
случайно попало к ней в руку, – тоже не должна была. Она зря тогда промолчала.
Что угодно можно было сказать – все было бы лучше, чем это гробовое молчание.
Она зря распустила язык потом, когда Рауль так трогательно переживал за нее, и
так обидно не поверил в начале ее рассказу. Ей хотелось его убедить – хотелось,
чтобы он поверил. И в детстве так бывало: она всегда всерьез относилась к его
сказкам, а он, едва она начинала сочинять свою собственную историю о гоблинах,
принимался смеяться. «Вот как, – говорил он. – Значит, ты и правда видела
чудовище, крошка Лотти? И какое же оно было?» Она начинала описывать, и
путалась, конечно – она ведь была так мала, и придумывала на ходу. А он
смеялся: «Ну же, Кристина, признайся – ты все выдумала!» И ей так жалко было,
что он не верит в чудовище, которое она так старательно описала. Ну уж нет, милый виконт, мелькнула у нее мысль: теперь мне и
в самом деле есть, о чем рассказать. Теперь ты мне поверишь.
И она рассказала. И он поверил…
Кто тянул ее за язык? Зачем она несла всю эту околесицу – про страшное лицо,
про жестокие убийства? Она не видела толком лица… Она не
знала точно ничего про убийства. Но стоило словам сорваться с ее губ – и
возврата назад уже не было. Рауль словно удила закусил
– прекрасный принц поверил в дракона, и решил спасти свою маленькую подружку...
Она ничего не могла бы сделать. Да и не хотела. Ведь настолько проще жить,
когда взрослые люди думают за тебя. Это так удобно – словно ты еще маленькая девочка,
и ни о чем не надо беспокоиться…
Тем более, что он исчез куда-то. Его не было слышно и видно – даже
вздоха не доносилось до нее больше из-за зеркала. Ни одного вздоха – после
сдавленного рыдания там, на крыше, за статуей, когда Рауль обнимал ее и прижимал
губы к ее губам. Или ей только послышалось?
Дальше все
было как в тумане. Помолвка, в которую она едва верила – как можно было думать,
что Рауль и правда женится на ней? Он наверняка даже и отцу об этом не говорил.
Маскарад. Господи, она так разволновалась тогда – так глупо, необъяснимо ему
обрадовалась. Он был такой красивый в своем красном костюме, и так смотрел на
нее. И так разозлился, увидев кольцо. Они так долго не виделись, а он только и
знал, что накричать на нее.
На следующее
утро она была в таком смятении. Рауль спал у нее под дверью, и не хотел ни на
секунду оставить ее одну. Господи, ей нужно было время, чтобы подумать! Чтобы
хоть что-то понять. Этот взгляд, в прорези маски, на балу, не давал ей покоя.
Он был такой… особенный.
Они не дали
ей подумать, проклятые, бестолковые мужчины. Они стали драться, как уличные
мальчишки – драться на могиле ее отца... Он ранил Рауля, Рауль повалил его в
снег, и занес шпагу. Она крикнула – «Нет, Рауль, не так!» Дура!
Что «не так»? Убей, но не безоружного? Не убивай? Убей как-нибудь по-другому?!
Она не знала, что имеет в виду. Она просто хотела их остановить. Чтобы они
перестали мучить ее, чтобы не заставляли выбирать. Они словно тянули ее за обе
руки, каждый в свою сторону, разрывая на части. Ей надо было бы крикнуть
просто: оставьте меня в покое, оба!
Она так
злилась на них обоих. Рауль схватил ее за руку, и втащил на лошадь быстрее, чем
она успела хоть слово сказать.
Она слышала,
как он что-то гневно рычит им вслед.
Рауль решил
устроить ему ловушку.
Ей следовало
сразу сказать: «Нет». Она не будет этого делать. Это гнусно.
Это низко. Это просто трусливо – принц должен сам сражаться с драконом, один на
один, а не запирать двери и окружать врага вооруженной стражей. И он ведь не
дракон вовсе, и совсем не призрак – он просто человек, которого Рауль смог даже
повалить в снег, и выбить у него шпагу из рук.
Ей следовало
отказаться. Но к этому моменту она совсем уже утратила власть над событиями:
Рауль, казалось, заботится о ней, но он ее не слушал. Она говорила ему, что
боится. Говорила, что не хочет этого делать. Он не слышал. Твердил что-то о
том, что иначе они не будут вместе. Ерунда какая – они
всегда могли бы просто уехать, если бы он на самом деле этого хотел. Но
бороться с соперником, видимо, ее жениху было проще, чем поговорить с отцом.
Конечно – на графа де Шаньи ведь отряд жандармов не натравишь.
Она должна
была отказаться. Но была еще его музыка. О, он хорошо знал ее – знал, что
именно нужно написать, какими именно переходами и колоратурами наполнить свою
партитуру, чтобы она не смогла отказаться. Стоило ей только открыть ноты,
прочесть свою партию – прекрасную, невозможно сложную, сказочно эффектную
партию, такая ни одной Карлотте в мире не доставалась… Она не могла больше
оторваться. Он не зря учил ее так долго – он знал, что она не устоит. Захочет
спеть это на сцене. Ни одна певица в мире не устояла бы. Ей нужно было спеть
это – нужно было прожить на сцене эту жизнь, историю этой девушки, наивной,
соблазненной, любящей, готовой жертву принести ради человека, который ее
погубил, и спасти его. Она знала, что у нее получится – чувствовала, что он
рядом, и помогает ей, на каждой репетиции. Помогает подстроить себе ловушку.
И она спела.
Не всю партию – только самое ее начало. Потому что он пришел, чтобы быть рядом
с ней. Так глупо. Так красиво. Когда она увидела его на сцене, у нее сердце
зашлось… Это было так похоже на него – рискнуть всем,
рискнуть жизнью… Ради чего? Чтобы прикоснуться к ее руке?
Ей нравились
его прикосновения – нравилось, что греха таить, чувствовать его дыхание на
своей шее, его пальцы на своих плечах. Почему-то она не чувствовала ничего
подобного в объятиях Рауля. Но разве дело в этом? В прикосновениях только?
Почему он не мог просто поговорить с ней? Зачем все это устроил? Чего он ждал
от нее, когда стоял там, под ружейными дулами, и признавался ей в любви? Они бы
убили его – точно убили: даже глядя ему в глаза, она видела движение теней на
заднем плане, видела жандармов, которые поднимали стволы. Ему было не до того –
словно они одни в целом мире. Как ей было остановить его – спасти его?
Ей казалось,
она нашла выход. Нужно было отвлечь их – чтобы они растерялись, опустили свои ружья… Она знала, что их отвлечет – что поразит их
настолько, что они забудут о стрельбе. Его лицо. Его лицо кого угодно заставит
о чем угодно забыть.
И она сняла с
него маску. Сняла, надеясь, что он прочтет в ее взгляде – она хочет, как лучше.
Ошибка.
В ту секунду,
невозвратимую и страшную, когда она протянула руку и стянула с него черное
домино и парик – уже в эту секунду она поняла, что ошиблась. Его глаза, еще
мгновение назад светившиеся нежностью и надеждой, искавшие в ее лице ответа на
какой-то немой, незаданный вопрос, погасли. Она только раз в жизни видела такое
раньше – когда умер ее отец.
Откуда ему
было знать, что она хочет помочь ему? Как он должен был догадаться? Она
ошиблась – ошиблась. Он не мог читать ее мысли. Он решил, что она предала его.
Она и правда предала его.
Она перепугалась, когда стала рушиться люстра – но
только падения, только пожара. Его она не боялась – когда он крепко прижал ее к
себе, и потянул за собой вниз… Нет, его не боялась.
Вот только злилась очень. Так часто бывает, когда тебе стыдно: ты пытаешься
свалить вину на другого.
Они кричали друг на друга. Он не слушал ее – точно,
как Рауль. Они были похожи друг на друга, на самом деле. Оба любили ее. Оба не
слушали. И все-таки, даже там, посреди подземелья, даже посреди ссоры она не
боялась – чего ей было бояться? Она чувствовала, что он скоро успокоится.
Поймет, что нет нужды торопиться, заставляя ее надевать подвенечное платье. У
них есть теперь время – все время в мире. Он ведь забрал ее – она будет теперь
с ним. И это было неплохо, потому что ей снова не нужно было ни о чем думать.
А потом появился Рауль, и они устроили эту глупую,
детскую сцену. Веревки, угрозы… Она смотрела на них с ужасом и недоумением –
это было так примитивно, так глупо, так… так ненужно!
Они опять решали ее судьбу без нее. Один предлагал выбор там, где выбора не
было, другой настаивал на том, чтобы пожертвовать жизнью, которую никто не
собирался забирать.
Она разозлилась окончательно. Снова ошибка. Она
сказала ему то, чего говорить не собиралась… Почему у
них всегда так выходило – почему из долгого, подробного мысленного разговора
вслух произносились только самые обидные и злые слова?! Ей просто нужно было
сказать – я остаюсь с тобой. Этого было бы достаточно. А она сказала ему
гадость.
Но еще она поцеловала его. Сплошное противоречие –
одной рукой отняла, другой подарила… Обидела – и
прижалась губами к губам.
Что-то перевернулось в ее душе в тот момент, когда
соприкоснулись их губы. Что-то изменилось – прежняя ее жизнь унеслась вдруг
куда-то далеко-далеко, и осталась только та Кристина, что здесь и сейчас – та,
что целует холодные, соленые от слез незнакомые губы,
и пытается заглянуть в ускользающий светлый взгляд, чтобы понять – что это
было? Она отстранилась на секунду, и посмотрела на него вопросительно: что это?
Ты не знаешь, что со мной? С нами? Что происходит? Она поцеловала его снова – чтобы
проверить, не почудилось ли ей. Нет. Что-то в ее сердце снова поднялось на
цыпочки, потянулось к нему, освобождаясь от шелухи…
Так, наверное, чувствовало себя Чудовище, когда его
целовала Красотка: словно тело и душа, прошлое и
будущее отделяются друг от друга, чтобы не было больше боли и грязи – чтобы
стать новым, лучшим существом.
Она, Красотка, целовала
свое Чудовище, но превращение происходило не с ним – с ней. Ей невдомек было,
что творилось с ним.
А он вдруг оттолкнул ее и отослал прочь.
Она ушла. Это была ошибка.
Она вернулась с половины дороги – отдать ему кольцо,
и спросить все-таки, что это было – что произошло с ними. Снова ошибка. Он
принял кольцо, и обжег ее нежностью серых глаз, таких печальных, словно сердце
его уже не билось, и сказал, что любит ее.
Она была так растеряна. Это было так просто… Любит. Просто любит: не служить себе требует, и
подчиняться, и спасать его. Просто – любит. Он ничего не объяснил. А ей не под
силу было, после целого года метаний, когда все всё
решали за нее, так сразу вдруг понять, что это значит. Она ведь не лучше его
умела читать мысли… Она бросилась вон из подвала, как девица в романе: услышав
признание в любви, они обычно выбегают, прижав руку к губам, в цветущий сад –
чтобы остаться в одиночестве и разобраться в своих чувствах.
Она тоже прижимала к губам руку, пальцы с
обломанными ногтями, но за темной аркой не было сада – были зацветшие воды
канала, и не было благословенного одиночества – был Рауль. Который
сжал ее в объятиях, и посадил в лодку, и увез.
Она стояла, прижимаясь к его спине, и смотрела
назад. Она повторяла, как автомат, слова любви. Те же почти слова, что он
сказал ей на сцене. Она слышала, как он отчаянно кричит там, в темноте. И
слышала звон: он бил свои зеркала. Зеркала, которые ненавидел. Зеркала, за которыми таилась его жизнь – такая, какой он хотел ее
видеть: жизнь, в которой Кристина была его невестой в белом платье.
Ей нужно было вернуться, но она не сделала этого.
Ошибка, очередная ошибка. Но она так устала… Она могла
только опираться на руку Рауля, и плакать.
За окном совсем рассвело. Кристина села в кровати,
сжимая ладонями виски, запустив пальцы в спутанные кудри. Она не сознавала, что
снова плачет, пока не увидела, как падают слезы на покрывало.
Надо встать. Одеться. Надо понять, что происходит –
что сталось теперь с ее жизнью. Что бы ни было, ее жизнь изменилась. Она не
могла остаться прежней после этой ночи.
После этого поцелуя.
Эпизод 4: Просьба.
Париж, 1872
Зимний день такой пасмурный, будто и не рассвело.
Узкий темный фасад дома на узкой улочке в районе Оперы. Лестница на четвертый
этаж: консьержка едва взглянула на мужчину, который торопливо поднимался через
две ступеньки. Звонок на двери, покрытой потертым лаком. Перепуганный взгляд
горничной, и недолгое ожидание в прихожей, лицом к узкому окну, выходящему во
двор, спиной к комнатам, из которых должна появиться женщина, на которую он так
надеялся. Мужчина нервно снял шляпу. В неверном свете сумеречного утра волосы с
сединой казались темными, как в юности, на широкие плечи все еще был накинут
плащ-крылатка, в котором он ездил вчера в театр.
Он слышал бормотание горничной: «Посетитель… не
назвался…» Услышал за спиной скрип двери, и шелест женского платья, а потом –
короткий испуганный вздох, и сдавленное восклицание:
-
Ты! Что ты здесь…
Граф Жильбер де Шаньи обернулся и взглянул в лицо
красивой женщине чуть за тридцать, в черном платье, с русыми волосами,
убранными в пучок. Ее лицо казалось утомленным – под глазами тени, словно она
провела ночь на ногах. Вероятно, так оно и было. Глаза у нее были светлые, и
сейчас в них смешались изумление и испуг. Нет, не испуг – шок.
Граф произнес нарочито спокойно:
-
Доброе утро, мадам. Я прошу
прощения за то, что беспокою вас в столь ранний час. Меня зовут Жильбер де
Шаньи. Виконт Рауль – мой сын.
Женщина быстро взяла себя в руки – шок в ее взгляде
сменился недоумением и настороженностью:
-
Доброе утро, ваша светлость.
Я прошу прощения за фамильярность. Я…
-
Приняли меня за другого. – Он сделал паузу, и сказал очень внятно. – За
Эрика.
Она заметно побледнела и отступила на шаг, вытянув
руки по бокам и сжав кулаки. Глаза ее стали вдруг очень холодными:
-
Я не понимаю, о чем вы. И
что вам от меня нужно.
Граф Жильбер склонил голову и приподнял одну бровь:
-
О напротив, мадам, я уверен,
что вы прекрасно знаете, о чем я. И догадываетесь, что мне нужно.
Женщина промолчала – она не собиралась облегчать его
жизнь, высказывая догадки. Она вообще, судя по всему, не расположена была
разговаривать. Наверное, весь день могла бы простоять здесь, молча, глядя в
пол. Граф нетерпеливо переступил с ноги на ногу; рука в черной перчатке, слегка
дрожа, нервно сжимала трость. Он вздохнул:
-
Мне нужна ваша помощь. Я
должен… мне нужно найти его.
-
Я не знаю, о ком вы
говорите, граф.
-
Полноте, мадам! Кого вы
хотите обмануть? Мне нужно найти его – и я знаю, что вы можете помочь мне. Вы
одна…
В голосе пожилого аристократа неожиданно прозвучало
отчаяние, которое заставило мадам Жири снова взглянуть на него с изумлением.
Странный человек, и ни капли не похожий на Рауля. Такой большой – такой высокий,
и напряженный. Взгляд серых глаз мужчины был серьезен, и она не заметила в нем
ни возмущения, ни решимости, которых можно было бы ожидать от отца, который
явился искать следов преступника, покушавшегося на жизнь его единственного
сына. В этих глазах была боль, и нетерпение, и гневливая гордость – и этим они
необъяснимым образом напоминали ей другие глаза… Точно так же, как его темный
силуэт на фоне окна напомнил ей другую высокую и широкоплечую фигуру. Напомнил
так явственно, что она непростительно сглупила, и дала понять, что ждет
кого-то… кому не следует здесь быть. А потом он произнес имя, которое, как она
полагала, не известно в мире никому. Тем более – графу де Шаньи. Откуда граф
знал имя человека, которого мадам Жири всеми силами хотела бы защитить?
Граф снова заговорил – торопливо, словно боясь, что
она прогонит его:
-
Я должен найти его. Это
вопрос жизни и смерти.
Мадам Жири неопределенно качнула головой. Граф так или иначе упорствовал в своем убеждении о ее
осведомленности – очевидно, что Рауль наболтал отцу много, много лишнего.
Отпираться дольше означало лишь затягивать разговор, и мадам уточнила холодно:
-
Его смерти, я полагаю.
Граф де Шаньи словно бы даже вздрогнул:
-
Нет – нет! Никогда. Вы
полагаете, что я желаю ему зла? Но это не так. Я хочу помочь ему. Клянусь… Чем
мне поклясться, чтобы вы поверили? Клянусь жизнью сына.
-
Это серьезная клятва.
-
Это искренняя клятва.
Мадам Жири вздохнула: это был какой-то
невообразимый, неправдоподобный разговор… Она и впрямь не знала, что делать.
Или у нее в голове все мутилось после бессонной ночи, наполненной тревогами,
горечью и беспокойством? Она взглянула графу де Шаньи в лицо:
-
Я не знаю, где он.
-
О Боже, мадам! Не надо
шутить со мной.
-
Я не шучу. Я и правда не знаю. Его нет… дома. Они не нашли его.
Граф склонил голову – поднял руку к лицу и прикрыл
глаза жестом таким усталым и таким безнадежным, что сердце ее дрогнуло. Она
спросила – в голосе ее появилась непривычная мягкость:
-
Зачем он так нужен вам?
Жильбер де Шаньи ответил глухо, не отнимая руки от
лица:
-
Я не могу сказать, пока не
увижу его. Пока не взгляну в лицо…
-
Это сомнительное
удовольствие, ваша светлость.
-
Не худшее, чем смотреться
утром в зеркало. – Слова эти граф произнес как-то отстраненно, словно про себя,
глядя в пространство. Сделав паузу, он с усилием снова взглянул на женщину, и
проговорил с деланным спокойствием, будто через силу, словно каждое слово
причиняло ему боль. – Ну что же… Простите меня. Я не
буду больше отнимать у вас время.
Он развернулся, чтобы выйти из небольшой прихожей.
Никогда еще мадам Жири не приходилось видеть отчаяния столь глубокого, как
сквозило теперь во всем облике ее странного гостя – в его бледности, в
оцепенелом взгляде, и механических движениях. Граф уже коснулся дверной ручки,
когда она неожиданно приняла решение, объяснить которое не могла даже себе.
Возможно, это страшная ошибка. Предательство куда хуже, чем показать Раулю
потайной ход в подвал, более прямой и короткий, чем тот, которым пошла
разъяренная труппа. Возможно, она будет всю жизнь казнить себя… Поздно – слова уже сорвались с ее губ:
-
Может быть, они плохо
искали.
Граф резко обернулся – на секунду глаза их
встретились: ее холодная сталь, его серый с зеленой искрой туман. Голос
Жильбера де Шаньи дрогнул:
-
Я поищу его сам. Отведите
меня туда.
Наверное, она сошла с ума. Наверное, ей это снится.
Мадам Жири услышала себя – словно со стороны:
-
Это опасно. Даже если он там
– он не рад будет новым гостям.
Граф медленно покачал головой:
-
Я знаю о этом… Но у меня есть причины полагать, что ему теперь не до
стычек с посторонними.
Мадам Жири судорожно прижала руку к груди – сердце
похолодело. Она не знала, что происходило в Опере ночью: видела только, как
Рауль выносил из здания почти бесчувственную Кристину. Она могла только
представить себе, что творилось на душе у ее подопечного
теперь, когда он, очевидно, отпустил свою возлюбленную – и своего соперника…
Она осторожно спросила:
-
Что вам рассказал виконт?
-
Достаточно, чтобы
необходимость найти… Призрака стала насущной. – Граф сделал еще одну паузу.
Когда он снова заговорил, в голосе его звучала смесь нетерпения и мольбы. –
Помогите мне, мадам. Вы не пожалеете об этом. Я не причиню ему зла. Я поклялся
уже, и могу повторить клятву.
Еще с полминуты мадам Жири неотрывно смотрела в
глаза аристократу. Удивительно все-таки, как мало Рауль походил на отца. И
удивительно, как переживал этот мужчина: у него даже губы были бледные, уголки
их опущены, и на виске билась жилка. И глаза: в них словно сумрак ночной
клубился…
Граф повторил:
-
Помогите мне. Отведите к
нему.
И, словно сама по себе – помимо собственной воли –
мадам Жири сказала:
-
Хорошо.
Эпизод 5: Старый дом.
Париж, 1872
Пожилая
женщина со спокойным и приятным лицом стояла в изножье кровати с подносом в
руках:
-
Ну же, моя дорогая. Вам надо
поесть – хотя бы чуть-чуть. Доктор сказал, что, как только вы проснетесь, мы
должны дать вам бульона, и может быть стаканчик вина. Вам нужно набраться сил.
Кристина молча покачала головой – слова как-то не
шли. Пожилая дама продолжила:
-
Не вздумайте отказываться.
Давайте-ка я поставлю поднос вот здесь, на столик рядом с вами… Если вы не хотите есть в постели, я помогу вам встать и
одеться.
Кристина покраснела и
наконец нашла в себе силы ответить:
-
Не нужно… Я прекрасно могу
встать сама. И одеться… Я привыкла…
Дама не слушала возражений – она уже подавала
Кристине руку:
-
Глупости, моя дорогая. Как
вы собираетесь сама зашнуровать корсет?
-
Я не собиралась надевать
корсет… На самом деле я редко ношу его – я простая
девушка, мадам…
Она осеклась, поняв, что не знает имени своей
собеседницы. Та пришла ей на помощь:
-
Меня зовут мадам Бланшар,
Луиза Бланшар – я экономка господина графа. Мой муж управляет его конюшнями… Все хозяйство на нас, с тех пор как мадам графиня умерла –
этому уже пять лет. И я не думаю, что вам кстати будет
ходить без корсета, когда приедет граф. Все-таки вы теперь не в…
Теперь была очередь мадам Бланшар смущенно
умолкнуть. Кристина продолжила за нее:
-
Не в театре, хотели вы
сказать? Почему же вы смутились? Я танцовщица и певица… весь Париж
это знает – какой смысл избегать этих слов?
Мадам Бланшар улыбнулась:
-
Я и сама не знаю, милая. Мы
все – все слуги, я имею в виду, – вообще не знаем, что и думать. Слухами только
обмениваемся: в доме такие события! Сначала, в ночи, господин граф приехал из
театра весь в саже, и всю ночь проходил по своему кабинету, ни на секунду не
прилег. Потом под утро господин виконт приехал с вами… Потом
они переговорили о чем-то, и граф поспешно уехал – мы не знаем куда, и карета
до сих пор не вернулась, а ведь уже сутки прошли. Мсье Рауль весь день просидел
под вашей дверью, мадмуазель – но к вечеру доктор велел ему лечь, потому что у
него, кажется, на плече рана… Он теперь спит, но граф перед отъездом приказал
нам о вас позаботиться, так что – давайте-ка ешьте свой бульон!
Во время этого сбивчивого монолога мадам Бланшар, не
обращая внимания на слабые протесты Кристины, помогла ей одеться – зашнуровала
все-таки корсет, хотя и не слишком туго, чтобы не стеснять организм не совсем
еще окрепшей после потрясения девушки, и застегнула пуговки на спине простого
лилового платья. Его происхождение было для Кристины тайной, пока экономка не
отметила удовлетворенно:
-
Ну вот – оно вам дивно к
лицу, и не скажешь, что из магазина готового платья. Граф распорядился прислать
для вас нарядов на первое время…
Кристина снова
покраснела:
-
Это так щедро с его стороны…
Я не знаю, что и сказать.
-
Ничего не говорите – не
думаю, что он ждет благодарности. Он был так растроган, когда виконт явился в
дом, неся вас на руках – такую бедную голубку… Давайте-ка
я причешу ваши прекрасные волосы – грех держать их в таком беспорядке… Вот так…
А теперь ешьте бульон – смотрите, с какими он вкусными гренками.
Кристина бросила еще один взгляд на поднос:
-
Я не могу. Честное слово, не
могу проглотить ни крошки.
Карие глаза мадам Бланшар смотрели на нее с мягкой
симпатией:
-
Не переживайте так, дорогая.
С ним все будет хорошо.
Кристина явственно вздрогнула и бросила на экономку
недоуменный взгляд. Откуда мадам Бланшар знает про него? И почему решила вот
так успокоить Кристину? Но уже в следующую секунду девушка поняла – мадам
Бланшар имела в виду, конечно, Рауля. С ним все будет хорошо…
Не с Ангелом. Не с Призраком. Господи, как же ей его называть – хотя бы
в мыслях?
Девушка снова покачала головой:
-
Спасибо, мадам Бланшар. Я правда не могу есть. Совсем-совсем.
Экономка нахмурилась, но кивнула:
-
Ну хорошо. То есть плохо,
конечно, но насильно, говорят, мил не будешь – не могу же я вас заставить. Но
скажите, если захотите чего-нибудь, хорошо?
Насильно мил не будешь… Как
легко она это говорит! Конечно, она ведь не знает, что всего сутки назад
Кристина прожила эту поговорку. Слышал бы он мадам Бланшар… Господи, о чем она
думает? Она не должна об этом думать… О нем думать не
должна. У Рауля, у ее жениха – если можно считать его женихом – открылась на
руке рана. Он болен. Ей о нем нужно беспокоиться.
Девушка подняла глаза на мадам Бланшар:
-
Спасибо. Я
правда ничего не хочу. Но скажите, может быть мне можно увидеть Рау… господина
виконта?
Экономка сочувственно улыбнулась:
-
Я пойду
узнаю, проснулся ли он, и разрешит ли вам доктор. Думаю, разрешит, но спросить
все равно надо. Вот что, дорогая – не стоит вам сидеть в этой комнате, как
пленнице. Граф Жильбер сказал, чтобы вы чувствовали себя в особняке, как дома,
и все осмотрели. Здесь есть прелестный зимний сад – там свежо, и красиво, даже
теперь среди зимы… Почему бы вам не посидеть там? Уверена, вас это приободрит. Давайте-ка я вас провожу… И принесу вам туда свежего кофе?
Вопреки своему меланхолическому и смятенному
настроению Кристина улыбнулась – так трогательны были настойчивые попытки
пожилой дамы хоть чем-нибудь ее накормить. Она кивнула, и мадам Бланшар с
удовлетворенной улыбкой отворила перед ней дверь.
Особняк де Шаньи был построен в 17 веке, и несмотря на многочисленные переделки некоторые части дома
сохраняли вид по-настоящему старинный. По дороге в зимний сад мадам Бланшар
показала Кристине разные комнаты – столовую, малую гостиную, библиотеку. Все
они были оформлены разношерстно – похоже, граф Жильбер де Шаньи не стремился
придать интерьеру единство. Где-то оставался декор в духе поздних Людовиков,
где-то – ампир, где-то стены покрывали поблекшие от времени гобелены. В малой
гостиной все было обставлено очень современно – много
золота, и тяжелых драпировок, и массивных канделябров, точно как в Опере.
Собственно к зимнему саду вел коридор первого этажа – длинная, на английский
замок похожая галерея: к ней нужно было спуститься по резной лестнице из
темного дерева. По одной стороне коридора шли узкие арочные окна, между
которыми стояли сделанные из цветного камня бюсты мавров: их инкрустированные
агатом глаза словно бы следили за Кристиной, так что у девушки по коже
пробежали мурашки. Противоположная окнам стена была обшита деревянными панелями
– такими же, как лестница. Между панелями на стене крепились портреты: все в
одинаковых резных рамах, но все разные. В начале коридора с потемневшего от
времени холста на Кристину глянул смуглый мужчина с черной бородкой, в плоеном
воротнике и с жемчужной серьгой в ухе: Люсьен де Шаньи, один из миньонов короля
Генриха III, пояснила мадам Бланшар. Затем – надменный, в пудреном парике и с
мушкой над бровью Эрмильен де Шаньи – он потерял голову на гильотине во время
Великой Революции. Мужчины де Шаньи в париках, шитых золотом камзолах,
наполеоновских мундирах, с нафабренными усами и смешными начесами… Женщины де
Шаньи – в кружевных чепцах, с замысловатыми пудреными прическами, короткими
кудрями времен Директории, длинными локонами в духе романтизма. Де Шаньи на
лошадях, на фоне парковых пейзажей, на фоне красных парадных занавесей, с детьми
и семейными реликвиями, со свитками чертежей, посвященных переделкам поместий,
и с красноречиво развернутыми указами королей о присвоении им очередных
почестей. Де Шаньи кисти Ван Дейка и Буше, Фрагонара и Гейнсборо, Рейнольдса и Энгра, Давида и
Делакруа. Коннетабли, министры, сокольничие, генералы, камеристки и фрейлины.
Люсьены, Жильберы, Эрмильены, Раули, Донадьены… Маргариты, Северины,
Антуанетты, Жюстины… десятки, десятки разных де Шаньи – их гордые, спокойные
лица в который раз напомнили Кристине, как велика пропасть между ней и ее так называемым женихом. Рауль был частью этого мира. А
она… В ее мире все это великолепие могло быть в лучшем
случае декорацией – подходящим антуражем для романтической мелодрамы.
Не замечая смущения и дискомфорта девушки, мадам
Бланшар с удовольствием останавливалась возле каждого портрета и давала
пояснения – чем был особенно хорош или интересен тот или иной предок Рауля.
Время он времени она приподнимала свечу, чтобы Кристина могла оценить
особенности каждого полотна: день был такой пасмурный, что света из окон было
недостаточно для того, чтобы рассмотреть все детали.
Ближе к концу коридора мадам Бланшар замешкалась,
поправляя загнувшуюся занавеску, и на секунду отвлеклась от своего рассказа.
Кристина, у которой голова уже раскалывалась от множества имен и мрачных
семейных анекдотов, рассеянно смотрела на портрет прямо перед собой. Он был
крупнее остальных, и более яркий. Фон картины был весьма
драматическим: зеленые луга, стремнины и скалы, и низкие серые тучи с
одним эффектным солнечным лучом. На переднем плане была мшистая арка с
пурпурным занавесом, и потемневшая от времени античная ваза, и еще какие-то
прекрасные куски мрамора. Героем картины был молодой человек: он стоял,
опираясь на обломок колонны и запахнувшись в развевающийся черный плащ,
частично на фоне занавеси, частично – на фоне грозового пейзажа. Типичный
романтический портрет, написанный, наверное, лет двадцать тому назад: Кристина
видела такие в библиотеке Оперы… Там был похожий
портрет Марии Малибран, и еще Берлиоза… И у ее отца был такой портрет,
написанный незадолго до его смерти Эженом Делакруа. Манера письма показалась ей
похожей, и воспоминание заставило Кристину вздрогнуть от боли – портрет отца
ведь, получается, погиб в пламени недавнего пожара… Вся
ее жизнь за одну ночь превратилась в прах.
Странная мысль для девушки, которая находится в доме
своего жениха, под его защитой, и стоит на пороге светлого, счастливого
будущего.
Кристина решительно встряхнула головой, стараясь
сморгнуть непрошенные слезы, и снова подняла глаза на портрет – она все еще не
рассмотрела лицо молодого человека.
Он был смугл, но бледен, у него были темные волосы,
зачесанные назад, и небольшие стриженые бакенбарды. Над стоячим воротничком и
цветным шейным платком в духе Байрона – решительный подбородок с ямочкой.
Крупный прямой нос. Черные брови в разлет. Он стоял в полоборота, сжимая
длинными пальцами полу плаща… Правая половина лица был
погружена в тень, но глаза смотрели прямо на зрителя.
Невероятно светлые, почти прозрачные серые глаза с
зеленой искрой.
Глаза, которые она всюду узнает.
Господи. Эти глаза. Это лицо – красивое лицо, его
левая, открытая половина, с высоким лбом, с черным бакенбардом, с высокой скулой, с длинной челюстью, и
яркими, саркастически поджатыми, чуть улыбающимися губами. Что делает это лицо
в галерее семейных портретов де Шаньи?
Кристина не смогла сдержать испуганного вздоха – она
инстинктивно шарахнулась в сторону и налетела на мадам Бланшар. Экономка
поддержала ее, сочувственно цокнув языком – подумала, видимо, что девушка все
еще слишком слаба, конечно же потому, что не стала
есть бульон. Но, заметив, что Кристина в безмолвном потрясении продолжает
широко раскрытыми глазами смотреть на портрет, мадам Бланшар не удержалась и
дала очередное пояснение:
-
Нравится? Это один из моих
любимых портретов, он кисти мсье Делакруа. Надо сказать, он ничуть не льстит
ему, это портрет – он и правда очень красив, даже теперь, много лет спустя. Только волосы поседели…
Глаза мужчины на портрете смотрели на Кристину с так
хорошо знакомой властной, холодной страстью. С трудом
оторвав взгляд от холста, но не в силах произнести ни слова, Кристина
вопросительно глянула на экономку.
Мадам Бланшар усмехнулась и повыше подняла свечу –
глаза мужчины словно полыхнули зеленым огнем:
-
Красавец, верно? Это мой
хозяин. Граф Жильбер де Шаньи.
Эпизод 6: Подземелье.
Париж, 1872
Проникнуть в
подземелье Оперы было делом весьма непростым – прежде всего потому, что всякая
память о тайных проходах и секретных дверях оказывается бесполезной, если ищешь
ты их не в знакомом здании, а на его пепелище, да еще к тому же оцепленном
жандармами. Первая экспедиция, предпринятая графом и мадам Жири к еще дымящимся
руинам Оперы, была безуспешной – они повернули назад, не желая привлекать к
себе излишнего внимания переговорами с представителями Сюрте. Слухи о роли,
которую мадам Жири якобы играла в истории с Призраком, газетчики уже
расплескали по первым полосам утренних выпусков, и ей совсем не хотелось лишний
раз отвечать на вопросы. Откровенно говоря, сидя в карете графа, она уже не раз
раскаялась в опрометчивом обещании помочь ему.
У вельможи,
однако, были свои методы преодоления трудностей. Развернув карету на подъезде к
Опере, он приказал кучеру поспешить на остров Сите – к управлению жандармерии.
Там он попросил мадам Жири подождать его, и направился на срочную встречу с
комиссаром Маренье. Старинный товарищ
графа оказался в силах помочь ему – уже через час Жильбер де Шаньи снова
садился в карету, сжимая в руках пропуск, позволяющий ему и сопровождающим его
лицам осмотреть сгоревшее здание. После жандармерии граф счел нужным нанести
еще один визит – в район Больших Бульваров, к своему личному врачу. Мсье Прикар
был у больного, и граф не стал ждать его возвращения, но оставил доктору
письмо, приказывающее отложить все дела на ближайшее время и быть готовым
прибыть в назначенное место по первому требованию де Шаньи.
Входя в почерневшее от огня, пустое здание Оперы, мадам Жири
невольно поежилась: странно, невозможно было представить, что еще накануне
вечером все здесь сияло великолепием, что стены сверкали позолотой, кресла в
зрительном зале были обтянуты бархатом, что висела под потолком люстра, которая
теперь в осколках лежала в оркестровой яме, и повсюду сновали люди. Все,
все пропало – и костюмы, и реквизит, и библиотека… Пламя страсти, снедавшее
душу ее подопечного, вырвалось на свободу и испепелило все вокруг него… Но что сталось с ним самим?
Осторожно
ступая по сверкающим хрустальным осколкам и подбирая юбки, чтобы по возможности
не замарать их об испачканные сажей обломки штукатурки и уголья, мадам Жири
прошла в глубь оркестровой ямы. Граф и его слуга, Марсель, молча следовали за
ней. Жандарм, стоявший у входа в партер, проводил их ленивым взглядом.
Остановившись возле дверцы, ведущей из ямы в пространство под сценой, она
оглянулась и неуверенно сказала:
-
У него был дополнительный
люк там, под сценой – через него они скрылись с мадмуазель Даэ во время
спектакля. Думаю, мы сможем пройти тем же путем – огонь, похоже, на затронул нижние помещения.
Граф кивнул:
-
Я всецело доверяю вам,
мадам.
Она помедлила еще секунду:
-
Даже и без пожара там может
быть небезопасно. Он старался оградить свое жилище от любопытных глаз… Некоторые ловушки мне известны. Другие – нет. Но я все же
думаю, что он не стал приводить их в действие, если шел здесь с Кристиной.
-
Думаю, вы правы, мадам. В
любом случае я уверен – мы справимся с опасностями.
Мадам Жири пожала едва заметно плечами и решительно
толкнула дверь.
Огонь и правда не дошел до
пространства под сценой – царивший здесь беспорядок объяснялся только
паническим бегством труппы. Постояв полминуты на месте, чтобы привыкнуть к
темноте, мадам Жири направилась к центру сцены. Люк, ведущий отсюда в глубину
подвала, был все еще открыт.
За ее спиной чиркнула спичка – молчаливый Марсель зажег
предусмотрительно заготовленный фонарь. Мадам Жири заглянула в темный проем и
сказала, обернувшись через плечо:
-
Ну что же, ваша светлость…
Нам сюда.
Это было странное путешествие. Они спустились по
узкой металлической лестнице (что само по себе явилось для мадам Жири немалым
испытанием) в низкий коридор первого подвала. В принципе этот уровень был
знаком обычным обитателям театра, но за время своего господства в Опере Призрак
постарался замаскировать все очевидные подходы сюда. Мадам Жири отряхнула юбку
(похоже, с этим платьем ей придется проститься) и прошла по коридору, пол
которого был слегка наклонным, вперед, пока не поравнялась с едва заметной
нишей в стене. Ощупав кладку по краю углубления, она нашла проржавевшую
металлическую скобу и обратилась к графу:
-
Помогите мне, мсье. Здесь
нужна мужская рука.
Граф повиновался и с усилием нажал на ржавый металл.
К его изумлению, массивная каменная кладка сдвинулась в сторону: камни
оказались всего лишь тонкими пластинами, наклеенными на металлическую раздвижную
дверь. За ней открылся еще один проход: пол его спускался вниз под гораздо большим углом. Начав движение по новому коридору,
они поняли, что это на самом деле и не коридор вовсе, а лестница, с широкими, в несколько шагов ступенями. По стенам были укреплены
факелы: в некоторых из них еще тлел огонь.
На очередном повороте коридора граф неожиданно
остановился и нагнулся, чтобы рассмотреть какой-то предмет, застрявший между
камней. Когда он выпрямился, в руках у него был небольшой кусочек светлой
материи:
-
Похоже, мы на верном пути.
Если я не ошибаюсь, это кусочек сценического костюма мадмуазель Даэ, – сказал
он.
Мадам Жири кивнула: она лично подшивала эту юбку на
Кристине и легко узнала ее. Не хотелось думать, что происходило недавно в этом
коридоре – как вышло, что девушка порвала свое платье, какие упреки бросали
друг другу в лицо эти двое, каким гневом
и обидой полнились в это время их сердца.
В молчании небольшая группа продолжила свой путь
вниз: еще одна скрытая в стене дверь, еще один узкий коридор за ней, ступеньки,
которые становились все круче, и все более звенящая
тишина. Наконец впереди ощутилось движение воздуха – они явно подошли к
открытому пространству. Легкий ветерок принес с собой не свежесть, но сырость.
Еще один шаг – и в блеске фонаря блеснула черная гладь воды. Они оказались на
берегу подземного озера.
Мадам Жири остановилась:
-
Я никогда еще не заходила
так далеко… без него. Я не знаю, как нам перебраться на другой берег… Туда, где он устроил свой дом.
Граф нетерпеливо вздохнул – после совершенного
путешествия ему совершенно не улыбалось возвращаться наверх за лодкой. К
счастью, Марсель проявил сообразительность: побродив некоторое время по
пологому берегу, он обнаружил вычурную черную с серебром гондолу – очевидно,
именно ту, что описывал графу Рауль. Ту лодку, на которой он вывез из
подземелья Кристину. Шест для управления гондолой лежал тут же, на берегу.
Граф с сомнением смотрел на утлую лодку – она
выглядела ненастоящей, словно реквизит, и он не уверен был, что она выдержит
троих. Спущенная на воду, гондола и правда опасно просела под их весом, но все
же удержалась.
Они отчалили от берега: направление им указывал
слабый свет на противоположной стороне водного зеркала. Как ни поразительно, и
там, видимо, еще не все факелы погасли.
На другом берегу озера их взглядам открылась
поразительная картина. Неровные, словно своды пещеры, высокие потолки
подземелья поддерживали гигантские фигуры скорчившихся атлантов – графу они
напомнили статуи «Рабов» Микельанджело, мучительно напряженные тела, словно
силившиеся вырваться из скалы. Откуда они взялись здесь, эти пятиметровые
гиганты? Неужели Призрак вытесал их камня? Нет – приблизившись к статуям и
потрогав их шершавую поверхность, граф де Шаньи с изумлением понял, что они
сделаны… из папье-маше. Он услышал за своей спиной печальный вздох и обернулся
– на глазах мадам Жири блестели слезы:
-
Боже мой… Он устроил здесь
настоящую сцену… И декорации построил.
Граф кивнул – добавить ему было нечего.
Медленно, медленно группа непрошенных гостей
двинулась вдоль берега, осматривая странное жилище Призрака: орган,
установленный на вершине лестницы, ведущей вверх от самой кромки воды, его
рабочий стол, все еще заваленный рисунками и нотами, обилие тяжелых драпировок,
с помощью которых он пытался придать этому мрачному месту подобие уюта, и разбитые зеркала. Толпа, побывавшая здесь после
пожара, очевидно, почти ничего не тронула: атмосфера подземелья остудила их
гнев, и маска, найденная малюткой Мег Жири, показалась им достаточным
доказательством того, что таинственный хозяин Оперы покинул театр. Однако граф
не готов был удовлетвориться поверхностным осмотром – он решительно направился
в глубину помещения, к очередной массивной красной шторе. Казалось, она висит
просто на поверхности стены. Однако, откинув тяжелый полог с золотой бахромой,
граф обнаружил там арочный проход.
За аркой было темно и, на первый взгляд, пусто. Но
потом, сосредоточившись, граф де Шаньи почувствовал едва заметный аромат,
который издают догоревшие свечи. И еще… Резко обернувшись к своим спутникам, он
прижал палец к губам, призывая к молчанию. Мадам Жири и Марсель замерли, и в
наступившей тишине услышали тот же звук, что и граф.
Едва слышное, слабое, неровное дыхание.
Мадам Жири рванулась вперед:
-
Эрик!
Граф остановил ее жестом. Она повиновалась – сама не
зная почему: в который уже раз она ловила себя на том, что беспрекословно
подчиняется какому-то врожденному авторитету, естественной властности де Шаньи.
Так же, знаком, граф приказал Марселю приблизиться со своим фонарем, и в круге
блеклого света они увидели, что за аркой скрывался, на самом деле, альков с
массивной кроватью – с покрывалом из красного бархата и изголовьем в виде
раскинувшей крылья гигантской черной птицы.
На кровати лежал человек.
Граф взял из рук слуги фонарь и подошел ближе.
Фонарь осветил длинную, совершенно неподвижную
фигуру в белой рубашке и темных брюках. Руки мужчины безвольно лежали на
покрывале, голова была откинута назад. Еще один шаг – и свет фонаря коснулся
его лица. Чудовищного изуродованного, невероятно бледного, безошибочно
узнаваемого лица Призрака Оперы.
Он был без сознания – он едва дышал. Его лоб блестел
от пота, глаза были закрыты, но под тенью темных ресниц виднелись узкие белые
полоски закатившихся белков.
Граф де Шаньи громко вздохнул – мадам Жири показалось
даже, что этот вздох больше напоминает рыдание. Оставив осторожность, он быстро
подошел к кровати. Фонарь осветил столик возле нее – на нем стоял полупустой
графин с какой-то темной жидкостью. Граф взял графин в руки и осторожно понюхал
горлышко, потом, склонившись к лицу Призрака, его губы. Провел рукой по лбу –
он был липким от холодного пота. Оттянул пальцем веко – глазное яблоко
дернулось, обнаружив светлую радужку и суженные
зрачки.
Мадам Жири смотрела на де
Шаньи с недоумением: впервые в жизни она видела, чтобы
человек вот так спокойно реагировал на Эрика – не выказывал даже секундного
страха, ни малейшего отвращения к тому, чтобы прикоснуться к его иссеченному
шрамами лицу.
Граф едва слышно выругался, а потом, не отходя от
мужчины на кровати, обернулся к слуге:
-
Марсель. Немедленно
возвращайся на поверхность и отправляйся к доктору Прикару. Скажи, что мне
нужна его помощь… И приведи еще людей, и найди еще
одну лодку – нам нужно будет забрать его отсюда. Но сначала – к Прикару: доктор
нужен мне срочно!
Марсель повиновался, не моргнув глазом – видимо, он
ничего странного не видел в указаниях своего хозяина. Перед уходом, впрочем, он
принес в альков канделябр и зажег в нем свечи.
Граф нервно рявкнул ему вслед:
-
Я мог бы сделать это сам!
Иди быстрей – приведи врача!!! – Обернувшись к мадам Жири, он сказал уже более
мирным тоном, хотя лицо его могло соперничать в бледности с лицом человека на
кровати. – Мадам, мне нужна ваша помощь. Пожалуйста, зачерпните в озере воды и
принесите мне. Мы должны попытаться разбудить его…
Мадам Жири развернулась, чтобы спуститься к озеру –
по дороге она взяла на столе массивный, но тоже бутафорский, кубок.
Наклонившись над озером, она поразилась тому, каким чистым оно казалось. Приняв
от нее кубок, граф повернулся к кровати и быстрым движением плеснул воды в лицо
Призраку. Тот дернулся – и едва слышно застонал. Граф вернул кубок женщине:
-
Еще. Еще воды! Ради бога –
нам нужно спешить…
Мадам Жири все-таки задержалась на секунду, чтобы
спросить:
-
Вы знаете, что с ним?
Граф нетерпеливо кивнул:
-
О да – это очевидно.
Отравление опиумом. У него в графине настойка.
-
Боже! Вы полагаете, он
пытался убить себя?..
Несколько секунд де Шаньи смотрел на
Призрака, а потом покачал головой:
-
Нет. Он выпил недостаточно.
– Граф сделал паузу, а потом коснулся лба спящего мужчины – осторожно, едва ли
не с нежностью, – и поднял глаза на мадам Жири. – Думаю, он просто хотел унять
боль. Вы ведь знаете, как это бывает – разбитое сердце болит так же, как
растянутая мышца или открытая рана… – Произнося эти слова, граф машинально
прикоснулся к собственному сердцу, словно и оно болело в этот момент. – Он
хотел не чувствовать и не помнить ничего, что произошло с ним. Хотел, чтобы было темно… Он не собирался убить себя – не так прямо.
Но я уверен: делая очередной глоток, он надеялся, что не проснется. – Граф
стиснул зубы в гневной гримасе. – Но мне нужно, чтобы он проснулся!
Эпизод 7: Ссора.
Париж, 1872
Когда она
была маленькой – совсем маленькой, еще до Оперы, когда жив был ее отец, – у
Кристины был ручной кролик. Она кормила его капустными листьями, которые
просовывала сквозь прутики клетки. Он жевал свою капусту, и у него смешно
подрагивали уши. Она плохо помнила кролика – он был, кажется, серым, с рыжинкой
на спинке. Она всегда жила не столько в мире видимых образов, сколько среди
звуков. Звук, с которым кролик жевал, Кристина помнила отчетливо. Он был точно
таким же, как скрип свежего снега у нее под ногами, когда она прогуливалась по
саду при особняке де Шаньи.
Она
находилась здесь уже три дня – четыре, если считать те сутки, что она проспала
с самого начала. Все это время Кристина словно двигалась в тумане, едва
различая предметы вокруг себя и не зная, что о них думать. Роскошный особняк, в
котором нигде невозможно было остаться одной – всюду сновали слуги. Блестящая,
воском отполированная мебель красного дерева. Атласный балдахин над ее
кроватью, и новые платья, которые будто сами собой появлялись в ее гардеробной
каждое утро. Вкусная, изысканная еда, которую она едва замечала. Рауль, бледный
и слабый, но веселый – в те минуты, когда доктор выпускал его из постели: рука
на перевязи, и в добавок к открывшейся ране –
банальный насморк, вызванный купанием в подвале Оперы…
Это была настоящая жизнь – ее новая жизнь, та, что
она сама выбрала. Почему же Кристине все время казалось, что
она вот-вот проснется и услышит снова мелодию музыкальной шкатулки с обезьянкой
на крышке, и увидит над собой каменные своды подвала, и почувствует теплый
запах свечей, и сырое дыхание воды, и сможет направиться тихонько к человеку, который
сидит спиной к ней у органа, и поведет себя совсем не так, как прежде?
Нет, она не сожалела о том выборе, который сделала…
Она даже и не уверена была теперь, был ли у нее выбор – ведь он так ясно
приказал ей уйти. Она не вспоминала хорошее и плохое, что он принес в ее жизнь.
Не хотела ни вернуться, ни убежать. Не так просто. Она и сама не могла бы
внятно сказать, что именно думала. Он просто чувствовала: стоит ей отвлечься на
секунду от внешних звуков – и в ее ушах зазвучит его голос. «Кристина, я люблю
тебя…» Люблю, люблю, люблю тебя… Стоит закрыть веки –
и она увидит его лицо. «Обернись, взгляни на меня – это твоя судьба! «Это» ты
будешь видеть до конца жизни!» О, как он был прав! Она могла уйти от него,
оставить его одного в том подземелье, плачущего среди битых зеркал… Но она знала, что всегда, всегда у нее перед глазами будет
стоять его лицо.
Лицо, которое давно уже ее не пугало.
Лицо, которое она в любой момент могла освежить в
памяти, взглянув на портрет кисти Делакруа в коридоре первого этажа. Только на
этом портрете у знакомого лица было другое имя – граф Жильбер де Шаньи.
Таинственный граф, который исчез из дому в тот день, когда она здесь появилась,
и прислал Раулю странную записку: мол, срочное дело неожиданно вызвало его в
имение в Нейи. Кристина так и не видела графа – только на том странном,
двадцать лет назад написанном портрете.
Она несколько раз возвращалась к нему и проверяла
себя. Нет, она не ошиблась – ей это не приснилось. Сходство было очевидным. И
найти этому объяснения она не могла, сколько не пыталась…
Она хотела бы познакомиться с графом – чтобы понять,
простирается ли сходство в реальную жизнь, за границы холста. Но еще и потому,
что вот так, не видя хозяина, Кристина чувствовала себя чужой в доме. Нет, не
чужой даже – так было бы, если бы кто-то проявлял к ней холодность. Но все были
любезны и ласковы: проблема была в самой Кристине. Она чувствовала себя
самозванкой… Наглая особа, которая себя не помнит, но отзывается на имя
Кристины Даэ, оперной певицы и невесты виконта Рауля де Шаньи.
-
Когда ты стоишь вот так, пиная каблучком свежий снег, то мне кажется, что не было
всех этих лет – что ты все та же маленькая девочка, что я увидел когда-то и
полюбил всем сердцем.
Кристина испуганно вскинула голову: Рауль возник
возле ее плеча бесшумно, словно… нет, не призрак. Словно тень. Он был одет в
теплое пальто, и плотно закутан в шарф, и глаза его светились нежностью, из-за
которой Кристине почему-то становилось стыдно.
-
Рауль, что ты делаешь на
улице? Ты же простужен!
Он улыбнулся:
-
Я вызвался искать тебя по
поручению мадам Бланшар: уже готов обед, а тебя не было в доме. Видишь, как эта
добрая душа меня нарядила? Мне никакой мороз не страшен.
-
Все равно пойдем быстрее.
Ради бога, зачем ты стоял на холоде и смотрел на меня, вспоминая какие-то
глупые сцены из прошлого, когда можно было просто окликнуть меня, не выходя на
улицу?
Они уже двигались вдвоем, рука об руку, по
заснеженной аллее, но при этих словах Кристины Рауль снова остановился и глянул
на нее:
-
Какая ты вдруг стала
сердитая – и практичная, моя крошка Лотти! Что за странная смена настроений?
Или ты просто даешь мне понять, какая из тебя получится строптивая супруга? –
Он снова улыбнулся. – Ничего у тебя не выйдет: я не испугаюсь, и не отпущу
тебя. Ничто на свете не помешает мне назвать тебя моей женой.
«Кроме папиного запрета, конечно», – подумала
Кристина, и мысленно же одернула себя. Что с ней, в самом деле, такое? Почему
она такая злая, и несправедливая? Куда подевалась милая девочка, которую
подружки в Опере дразнили мямлей?
А где была эта девочка, когда с ее губ срывались –
вслух произносились, не мысленно, – те, другие слова? Про жалкое создание? Про
слезы ненависти?
Может ли быть, чтобы это тоже была она? Что же тогда
с ней творится?..
Но, пока в сознании проносились эти мысли, новая,
незнакомая Кристина, та, что появилась на свет, видимо, в ту секунду, когда
услышала на сцене голос человека, которому нечего было там делать… Эта новая Кристина сказала с деланным спокойствием,
ускоряя шаг и решительно направляясь к дому:
-
Неужели твой отец даст
согласие на наш брак?
Рауль ответил не сразу – и неуверенно:
-
Да. Когда я привез тебя из
Оперы, мы… поговорили. И он дал понять, что не против.
Он не особенно рад, конечно, но он сказал, что не будет возражать…
Кристина хорошо знала Рауля – виконт никогда не умел
по-настоящему скрывать свои чувства. Его лицо было словно открытая книга. И
теперь она ясно видела – что-то не дает ему покоя. Есть какой-то подвох –
какое-то маленькое «если» или «но» в том, как он говорит о разговоре с отцом.
Кристина остановилась, и посмотрела на виконта. Его
глаза, всегда такие спокойные и чистые, теперь избегали ее взгляда. Она
спросила медленно:
-
Есть какое-то условие? Я не
должна буду показываться в свете, или мы должны уехать, пока не уляжется
скандал, или еще что-то в этом роде?
Рауль посмотрел себе под ноги и ответил,
неубедительно изображая веселость:
-
Нет. Дело не в этом.
Кристина продолжала пристально смотреть на него:
-
А в чем? – Он молчал. Она
улыбнулась. – Ну же, Рауль, скажи мне. У мужа и жены не должно быть секретов
друг от друга. Кроме того, я должна знать – вдруг это что-то ужасное? Что мне
придется сделать? Или что ты вынужден будешь сделать
ради меня? Я не хочу приносить тебе лишнего горя.
При этих ее словах Рауль облегченно рассмеялся:
-
Господи, Кристина, что ты
придумываешь! Нет никаких мрачных условий – это вообще не имеет к тебе
отношения. Господи, если бы ты знала папу, тебе никогда бы не пришло в голову
ничего подобного.
Кристина медленно прошла вперед и села на скамью у
фасада здания. За ее спиной шелестел на ветру сухой скелет облетевшего плюща.
Мадам Бланшар, наверное, сердится – Рауль пошел звать ее к обеду, и они оба
пропали. Но она не могла теперь вернуться в дом – они с Раулем не говорили
толком после того, как покинули подвалы, и она не хотела упускать возможность… Не поднимая глаз, она произнесла задумчиво:
-
Да, я совсем не знаю твоего
отца. Какой он? Расскажи мне.
Рауль опустился на скамейку – когда Кристина
говорила с ним вот так, едва слышно и как будто слегка испуганно, он ни в чем
не мог ей отказать:
-
Он тебе понравится. Он
немного суров, на первый взгляд, и бывает иногда резким и сердитым. Но это
только потому, что он не выносит дураков – говорит,
что ему терпения на них не хватает. На самом деле он очень добрый, и
справедливый, и очень меня любит. Наверное это потому, что я появился у него
поздно, а ему очень хотелось наследника… И он
обязательно полюбит тебя – тебя невозможно не полюбить!
Виконт закончил фразу с веселым энтузиазмом, и
потянулся, чтобы поцеловать Кристину. Она не отстранялась сознательно – просто
так вышло, что именно в этот момент на плечо ей упал сухой лист, который
обязательно нужно было стряхнуть… Она переспросила:
-
Поздно? Сколько же ему лет?
-
Пятьдесят три.
-
Значит, ты родился, когда
ему было – сколько, тридцать два? Это не поздно.
Виконт пожал плечами:
-
Нет, не так поздно. Я
неправильно выразился. Просто папа, так уж вышло, поставил
было крест на своей семье. А потом неожиданно женился на маме.
Кристина вскинула взгляд:
-
Не поняла. Почему?
Рауль снова, казалось, был смущен:
-
Он очень редко и мало об
этом говорит, но у него в молодости произошла любовная трагедия, из-за которой
все пошло кувырком. – Он умолк, но Кристина не сводила с него глаз. О, эти
прекрасные, темные, всегда чуточку изумленные глаза… Как
он мог устоять перед их внимательным, выжидательным взглядом? – Мама была его
второй женой. Первый раз он женился очень рано, лет двадцати, по большой любви
– на Мадлен Раппно, дочери наших соседей в Нейи. Они были женаты всего год,
когда Мадлен умерла. Он очень тяжело это пережил. Я не знаю подробностей.
Кристина молчала, вспоминая лицо графа на портрете.
Сколько ему там? Тридцать? А он уже десять лет как был вдовцом, пережившим
потерю возлюбленной. Это объясняло, наверное, странное отчаяние в его глазах –
сарказм, который кривил в невеселой улыбке губы.
Но не объясняло его сходства с тем, другим лицом.
Она вздохнула: увы, но Рауль явно не тот человек, у
которого можно об этом спросить. Странно, впрочем, что он сам не замечает этого
сходства…
Хотя нет – что же здесь странного? Он видел Ангела
два раза в жизни. На кладбище, где в лицо ему было не посмотреть – они ведь
сразу накинулись друг на друга, превратились из двух мужчин в один неистовый
вихрь, состоящий из гневных выкриков, взмахов плаща, звона шпаг, и жестокости. А
потом он видел его в подземелье. С лицом, искаженным гневом и болью. Без маски.
Когда он был без маски, никто не видел его настоящего лица. У людей просто не
было сил смотреть, и уж тем более – замечать.
Рауль нежно взял ее за руку:
-
Не расстраивайся. Все это
было много лет назад, и он давно уже утешился. Все это не имеет к нам отношения
– разве только в том смысле, что он любит меня, и не захочет сделать
несчастным. И он знает, что без тебя я счастлив никогда не
буду. Так что все хорошо!
Он снова потянулся, чтобы поцеловать ее, и на этот
раз Кристина готова была ответить ему. Она подняла лицо, готовая улыбнуться его
голубым глазам – и коснуться знакомых губ. И вдруг увидела перед собой, очень
ясно, другие глаза: потрясенные, недоуменные, усталые, едва живые, и полные
слез. И вспомнила другие губы – их прикосновение было ей непривычно, но теперь
казалось единственно возможным и правильным.
Она инстинктивно дернулась, и губы Рауля скользнули
по ее щеке. Чтобы скрыть неловкость, она быстро склонила голову ему на плечо.
Нельзя допустить, чтобы ее поцеловал теперь кто-то
другой. Даже Рауль. Особенно Рауль.
Ошибочно приняв уклончивость Кристины за смущение и
печаль, виконт порывисто прижал ее к себе и стал гладить волосы, шепча ласково:
-
Милая, милая моя крошка Лотти.
Не грусти – не переживай так. Все будет хорошо – все наладится. Папе ты
понравишься, мы с тобой поженимся, и будем жить очень счастливо, деля дни и
ночи, зиму и лето, точно, как ты хотела… Все позади –
ты скоро забудешь как кошмарный сон и Оперу, и пение, все эти глупости, которые
тебя так расстраивают.
Кристина невольно рассмеялась, подняв голову с его
плеча:
-
Странная из меня получится
певица, если я забуду про пение!
Рауль замер:
-
Что ты имеешь в виду?
Кристина смотрела на него, не понимая:
-
А что? Что странного я
сказала?
-
Ты что, собиралась
продолжать карьеру?
-
Не собиралась – собираюсь. С
какой стати мне бросать ее?
Взгляд виконта стал вдруг очень холодным – таким же
почти, как серое зимнее небо над их головами:
-
Виконтесса де Шаньи не может
выступать в Опере.
Кристина недоуменно моргнула:
-
Почему?
-
Это недопустимо. Это
неприлично.
-
Почему? – Кристина смотрела
теперь на него с вызовом. – Аделина Патти замужем за маркизом – и это не мешает
ей выступать на сцене.
-
Это совсем другое дело.
-
Почему? Потому что я не так
хороша, как Патти?
Рауль рассердился – на щеках его выступил румянец:
-
Потому что с Патти не
происходило в Опере того, что произошло с тобой.
Секунду Кристина молчала, задыхаясь от внезапно
вспыхнувшей ярости. Потом сказала отчетливо, сама
поражаясь тому, что говорит – и тому, как спокойно звучат ее слова:
-
Ах вот, значит, в чем дело. Ты
боишься его. Думаешь, что пение и он для меня неразрывно связаны.
– Внутренний голос спросил тихонько: «А разве это не так?» Кристина оставила
его без внимания – она потом об этом подумает. Сейчас важнее было объясниться с
женихом. – Но я не потому стала петь, что он захотел учить меня! Я всегда
хотела петь – мой отец мечтал об этом. Пение – моя жизнь, мое призвание, я
столько работала, чтобы добиться успеха. Как ты можешь требовать, чтобы я
бросила сцену?
Рауль горестно вздохнул:
-
Я не могу поверить, что этот
разговор происходит на самом деле. Я всегда был уверен – всегда предполагал,
что ты уйдешь со сцены – что ты именно этого хочешь. Мне нравится, как ты
поешь, но я не думал, что ты так серьезно к этому относишься!
-
Но это значит, что ты совсем
меня не понимаешь! Музыка сделала меня такой, какая я есть,
и если для тебя это не имеет значения…
Виконт перебил нетерпеливо:
-
Конечно, имеет! Я полюбил
тебя в ту секунду, когда увидел на сцене.
-
Да. – Гнев Кристины улегся
так же внезапно, как и налетел, но на смену ему пришла холодность, которая
поразила ее саму. – Да, я помню, как ты пронесся мимо меня в первый день в
Опере, не одарив даже взглядом. Вернее, ты скользнул по мне
глазами… Я ждала, что ты улыбнешься. Но ты меня не узнал. Ты примчался в
гримерную только, когда услышал, как я пою. И знаешь
почему, Рауль? Потому что мой голос – это и есть я, настоящая. – И снова кто-то
внутри сказал ей: «А твой голос и Призрак – это единое целое. Ты – это он,
верно?» И снова она оставила тихий шепот без внимания, чтобы закончить с
горечью. – Неужели ты думаешь, что голос был нужен мне лишь для того, чтобы
привлечь внимание завидного жениха?
Рауль покачал головой – он не верил своим ушам:
-
Кристина, Кристина… Я не
узнаю тебя. Ты говоришь ужасные, жестокие вещи. И я не могу понять, почему. Мне
казалось, что мы обсуждали это…
-
Когда? – Кристина услышала в
своей интонации самый настоящий сарказм. – На маскараде, когда ты исчез куда-то
при первом его появлении?
-
Я бегал за шпагой!
-
Мне все равно, куда ты бегал
– тебя не было рядом, когда ты был нужен. А когда тебя не просили – на кладбище
– тебе надо было, конечно, лезть в драку… Не пропадать
же зря шпаге.
-
Кристина, ты ошеломляюще
несправедлива! Я хотел спасти тебя!
На глазах у девушки стояли слезы:
-
Вот как? А когда я просила,
умоляла тебя оставить свой безумный план – уехать из Оперы, из Парижа, увезти
меня, но главное – не заставлять меня делать то, что разрывало мне душу на
части… Предавать его. Петь его музыку… Тогда ты хотел спасти меня?! Я говорила тебе, что боюсь. Я
старалась объяснить, что не могу. Но ты только и думал, что о своей хитроумной
ловушке! Ах, как удачно она сработала!
-
Кристина – я просил у тебя
прощения тогда – прошу и теперь.
-
Поздно! – Кристина
выкрикнула это слово так резко, что с ближайшего дерева испуганно взметнулась
ворона. – Поздно… Я предупреждала тебя, чем все кончится. Говорила: если он
найдет меня, то всегда будет со мной.
-
Но теперь все позади! Все
кончилось. Он отпустил тебя… разве нет?
Кристина растерянно покачала головой – у нее не было
слов. Она не могла поверить, что вот так просто говорит вслух о Призраке – и
она сама пугалась мыслей, которые проносились в усталом сознании. Она ответила наконец едва слышно, полным слез шепотом:
-
Сказать «уходи» еще
недостаточно для того, чтобы отпустить…
Рауль смотрел на нее со смесью ужаса и тревоги – и
сказал вдруг с откровенной, мальчишеской ревностью:
-
Ты любишь его!
Кристина вздрогнула – по щекам ее текли слезы, и в
глазах были отчаяние, и нежность, и глубокая грусть:
-
О Рауль – Рауль… Как ты не понимаешь. Дело не в любви, и не в нем. Дело во
мне. Ты заставил меня пройти до конца – спеть его оперу. Ты думал поймать его,
но ты сыграл ему на руку. Эта музыка… Рауль, она была последним его уроком –
испытанием. Там, на сцене, я стала такой, какой он хотел меня видеть – я стала
настоящей певицей. После этого ему не нужно уже ничего делать – для меня нет
пути назад, я изменилась, и не смогу быть прежней. – Кристина говорила теперь
торопливо, словно боясь, что слова вдруг иссякнут, и она не сможет выразить то,
что сама еще понимала не до конца. Она сама не знала, откуда взялись эти мысли
– слова ее были для нее самой не меньшей неожиданностью, чем для Рауля. – Я
должна петь – и когда я говорю «петь», речь не идет о колыбельных детям или
развлечении гостей в салоне. Это значит петь, отдавая душу. Петь на сцене – как
мечтал мой отец. Как мечтал он. Он отпустил меня – но только после того, как
сделал своей. Нет нужды смотреть на меня с таким ужасом. Я не о теле говорю, а
о душе. И теперь уже не имеет значения, что мы с ним больше никогда не
увидимся. Я принадлежу ему… А ведь я тебя
предупреждала.
Рауль судорожно сжал ее пальцы – дрожащие, замерзшие
на ветру:
-
Но Кристина – милая, любимая
моя Кристина… То, что ты говоришь, убеждает меня, что
я прав. Тебе нельзя выступать на сцене. Это погубит тебя – с ума сведет. Ты
придумываешь вещи, которых нет и не может быть.
Девушка невесело усмехнулась:
-
Опять не веришь мне, Рауль?
А я ведь была там, в его царстве вечной ночи. Видела его лицо, которое и лицом
трудно назвать. И глаза видела, полные боли. И слышала голос, который вознес
меня на небеса… И все, что я видела, все, что я
слышала, все это и сделало меня такой, какая я есть. – Она сделала паузу и
взглянула ему в глаза. – И что-то мне подсказывает, что я не особенно тебе
нравлюсь.
Рауль смотрел на нее пристально – во взгляде его
мелькнул гнев. Он всегда, еще с детства склонен был к таким вспышкам. Юноша
сказал резко:
-
Кристина, я люблю тебя, но я
не могу поверить, что ты имеешь в виду то, что говоришь. И в то, что мы уже
полчаса беседуем с тобой о монстре, который едва не убил меня, и не погубил
тебя, беседуем так, словно он лучший человек на свете, и на него молиться надо.
Он хотел того, он хотел этого! Мне наплевать. Я должен быть ему благодарен за
то, что он пощадил мою жизнь? Отпустил тебя? Отлично. Я благодарен. Но он
сделал то, что сделал – он отказался от тебя, и я не желаю, чтобы он бесконечно
стоял между нами – чтобы память о нем отравляла твою жизнь. Если музыка для
тебя так сильно связана с ним, если твое желание петь на сцене есть продолжение
этой грязной и унизительной истории… То я тем более не могу допустить, чтобы ты
выступала, и не допущу. Никто не осудит меня. Супруге виконта нечего делать на подмостках.
Несколько секунд Кристина смотрела на него молча.
Вот, значит, как оно бывает – как исчезают во мгновение ока детские мечты и
надежды, как совершенно чужим оказывается человек, которому ты доверяла, в
котором искала поддержки… Хотя ей ли удивляться – ей ли не помнить, как это
бывает?
Странно, что Ангел, и Рауль, такие разные, оказались
в этом так похожи.
Кристина вздохнула, и поднялась со скамьи. Рауль
поспешно вскочил на ноги, выжидательно на нее глядя – она все еще не ответила
на неуклюжий ультиматум, о котором молодой человек уже жалел. Бросив последний
взгляд на черно-белый, туманом окутанный, слово дагеротипное изображение, сад,
Кристина обернулась наконец к Раулю и сказала очень спокойно и просто:
-
Ну что же, виконт… Вам,
очевидно, придется поискать себе другую супругу.
Эпизод 8: Приемная мать.
Париж, 1872
Кристина
сидела, уткнувшись лбом в плечо мадам Жири, и тихо плакала, утирая платком
покрасневший нос, и время от времени бормотала едва слышно:
-
Что я наделала… Что я
наговорила…
Ее приемная матушка молчала – только тихонько
поглаживала девушку по голове. Ей нечего было сказать – даже если бы она не
связала себя обещанием хранить в тайне события последних дней, не было ничего,
чем она могла бы утешить Кристину.
Девушка явилась к ней под вечер, растерянная,
бледная, сжимая в руках саквояж с самыми необходимыми вещами. Посмотрела на
мадам Жири этими своими огромными темными глазищами, выпалила:
-
Я расторгла помолвку с
Раулем! – И разрыдалась.
В следующий час слезы перемежались невнятными высказываниями
– о том, что он не хотел пускать ее на сцену, но «он» не мог бы допустить,
чтобы она все бросила. О том, как она не хотела делать то, что сделала, и как
ей стыдно. О том, что она так виновата перед Раулем: она втянула его в ужасную
историю, он рисковал жизнью, он любит ее, а у нее словно нет сердца – словно у
нее вынули сердце. О том, как она виновата перед «ним» – что она предала его, и
погубила, и сама себя не понимала, и не понимает теперь…
Постепенно поток слез утих, и мадам Жири сочла
возможным задать ей несколько вопросов. Будучи женщиной практичной, она начала
с главного:
-
Ты совершенно уверена,
девочка моя, что не хочешь просто вернуться к Раулю? Полагаю, он ждет тебя с
распростертыми объятиями.
Кристина покачала головой:
-
О нет. Мадам Жири – это все
была такая ужасная ошибка. Я не люблю его. То есть люблю, но неправильно –
недостаточно. Ведь не может быть, чтобы музыка была так важна для меня, если я
и правда люблю его?
Мадам Жири сделала паузу. Она могла бы сказать, что
в идеальной ситуации Кристине не пришлось бы выбирать между своим призванием и
возлюбленным: Рауль пошел бы ей на встречу. Вот только в их случае призвание,
по сути, означало соперника – вполне реального и грозного. Она понимала, что
стремление Кристины продолжить пение вовсе не значит готовности кинуться
Призраку на грудь, если явится такая возможность. Но понимала так же, что Рауль
не может и не хочет проводить столь тонких различий.
И кто бы стал винить виконта, которому «призвание»
Кристины всего несколько дней назад затянуло на шее петлю?
Мадам Жири горько вздохнула. Ужасно, что все это так
происходит – дети должны были бы теперь быть безоблачно счастливы.
Несправедливо, что все жертвы, принесенные участниками этой истории, оказались
напрасны…
Она обняла Кристину за плечи:
-
Ну и что же ты теперь
собираешься делать, моя малышка?
Кристина неопределенно мотнула головой:
-
Не знаю. Мне нужно найти
работу. А что Мег – и нее были какие-то планы?
-
Она уже ходила в
Опера-Комик. Они взяли ее – потому что она уже готова танцевать небольшие
партии, но не просит много. Мы обеспечены, на самом деле – ей не нужно работать
ради денег. Но она хочет танцевать.
Кристина нахмурилась:
-
Вряд ли они возьмут и меня –
я давно уже не упражнялась в танцах. Я не смогу… Но в хор-то они меня могут
принять? И, может быть, дублершей? У меня ведь есть опыт, и имя кое-какое есть…
Как вы думаете?
Мадам Жири кивнула:
-
Это вполне возможно. Тебе
можно будет попросить мсье Андре и Фермена замолвить за тебя словечко.
-
А они захотят меня вообще
видеть? Из-за меня сгорел их театр!
На лице мадам Жири промелькнуло странное выражение –
очевидно, нежелание говорить дальше, но она ответила после небольшой паузы:
-
Никто не винит тебя,
Кристина. Ты была всего лишь жертвой…
-
Только не говорите
«безумца»! – Кристина перебила мадам так резко, что сама удивилась.
Мадам Жири
воззрилась на девушку с недоумением:
-
Я и не собиралась. Я лишь
хотела сказать, что директора, мне кажется, склонны валить всю вину на
произошедшее на де Шаньи. Как-то вдруг они поняли, что план поимки Призрака был
довольно глупым, и говорят, что, если бы не упрямство виконта, театр был бы
цел, и Пьянджи бы не пострадал. Ты ведь знаешь, что Пьянджи жив? Он только
потерял сознание. И, возможно голос… Но тут, между нами говоря, потеря
невелика.
Кристина отреагировала на удивительное сообщение
мадам Жири несколько странно. Сначала она вздохнула облегченно:
- О слава богу… На нем нет крови… – Потом на глаза
ее снова навернулись слезы. – Но бедный
Рауль! Это все из-за меня… Я всем жизнь испортила. И что мне теперь делать?
Мадам Жири машинально погладила Кристину по плечу.
Она не могла придумать, чтобы такое сказать своей воспитаннице – по правде
говоря, она и сама толком не понимала пока, что думать о событиях в Опере. Ни о
пожаре, ни о походе в подземелья в обществе графа.
Пауза затягивалась. В воздухе висел вопрос, который
Кристина хотела задать с самого начала – вопрос, которого мадам Жири давно
ждала. Наконец, тихо, едва слышно, почти как вздох, осторожный и смущенный…
-
Вы знаете, что с ним?
Мадам Жири замялась. Сказать «нет» было бы нечестно
и несправедливо по отношению к девушке, которая, похоже, сильно переживала.
Сказать «да» было, строго говоря, неправдой: она знала, где был Призрак два дня
назад, и с кем, но не могла поручиться за то, как развивались события дальше. Она
решила ответить уклончиво:
-
Его нет в Опере.
Кристина тяжело вздохнула. Губы мадам Жири
скривились в улыбке: она ясно было, что в романтической головке Кристины,
которая всегда, с самого детства, склонна была вертеться перед зеркалом,
воображая себя героиней пьесы, была мысль явиться в подземелье Оперы с
мелодраматическим заявлением: «Я твоя – я вернулась!» Кто знает, что бы сказал
ей на это Призрак… В любом случае теперь думать об этом уже поздно.
Кристина спросила опять – казалось, голос ее звучал
еще тише, и еще испуганнее:
-
Но он… жив?
Мадам Жири вздрогнула – перед глазами ее ясно встало
бледное, блестящее от холодного пота лицо, закатившиеся глаза, синие губы.
Волосы, мокрые от воды, которую граф де Шаньи раз за разом выплескивал на него,
чтобы разбудить. Врача, который возился над телом с чрезвычайно озабоченным
видом. Группу людей, которые суетились у края озера, пытаясь промыть больному
желудок в крайне неподходящей для лечения обстановке. Они сделали все, что
могли – оставалось надеяться только на силу его организма.
Она невольно озвучила последнюю мысль, и тем самым
ответила на вопрос Кристины:
-
Надеюсь, что да.
-
Вы видели его?
-
Да. – Это легкий вопрос…
Еще одна пауза:
-
Он очень сердит на меня?
-
Я не знаю. Мы… не говорили.
– Они вообще редко говорили. И как же она теперь винила себя за это! Если бы он
не чувствовал себя таким одиноким, таким чужим всем… Все могло бы быть по
другому. Не было бы смертей, и угроз, и пожара. И этого бледного полумертвого
лица, и тяжелых, будто свинцовых рук тоже не было бы… Мадам Жири развернула
Кристину к себе и сказала строго, решив, что порция здравого смысла теперь
будет кстати. – Тебе не стоит рассчитывать, что он ждет твоего возвращения. Его
и в самом деле нет в Опере. И я… я боюсь, что он очень болен.
Кристина побледнела, как полотно. С самого детства,
с той секунды, когда та же мадам Жири положила руки ей на плечи в коридоре
перед темной, зеленой краской крашеной дверью отцовской спальни и сказала, вот
так же глядя прямо в глаза: «Не шуми, дитя. Твой отец очень болен»… С той
секунды она привыкла к мысли, что слова эти значат только одно: смерть. Ее губы
дрогнули:
-
А где он?
-
Я в самом деле не знаю.
-
Но он жив?
-
Был жив, когда я видела его
последний раз.
Кристина еще раз вздохнула, но на этот раз не
отчаянно, а обреченно –смирилась с неизбежным. И произнесла, кивнув каким-то
своим мыслям:
-
Это самое главное. Все
остальное не важно… Только снова начать петь.
Мадам Жири не знала, что и подумать – ее
воспитанница совсем запуталась, видимо, в своих фантазиях. Она почла за лучшее
понять слова Кристины в самом практичном ключе:
-
Тебе необязательно
торопиться на сцену. Если ты помнишь, тебе завтра исполнится восемнадцать, и ты
сможешь распоряжаться наследством отца.
Кристина ответила наставнице взглядом, полным
недоумения: очевидно, она полностью забыла о том, что у людей бывают дни
рождения, что есть еще жизнь, веселая или полная забот, но другая – далекая от
ее оперных страстей. Мадам Жири погладила девушку по руке:
-
Это немалая сумма. Он не был
бедным человеком. – Она вздохнула. – Иногда я виню себя за то, что взяла тебя
тогда в Оперу. Надо было разыскать твою шведскую родню, и договориться с ними,
чтобы у тебя был нормальный дом, и спокойное детство. Но я не хотела упускать
тебя из виду.
Кристина ответила с трогательной серьезностью:
-
Но тогда у меня не было бы
лучшей подруги, и любимой работы, и голоса… – Она запнулась, но храбро
продолжила. – И не было бы мамы. Вы ведь правда не против, что я иногда называю
вас так? Я так рада, что он именно вам поручил заботиться обо мне. И так благодарна
небесам, что вы оказались тогда рядом.
Мадам Жири почувствовала, что на глаза ей
наворачиваются слезы. Господи, что же с ней такое творилось – она вся была, как
комок нервов. Неудивительно, впрочем, после всего, что этого. Ей стыдно было,
но она ничего не могла с собой поделать: разговаривая теперь с Кристиной, она
так ясно видела перед собой Густава Даэ – молодого, красивого, с нервными
руками и огромными, как у его дочери, темными глазами. Руки эти с трепетом
касались кожи Антуанетты – глаза светились любовью. Они встретились во время
его первых гастролей в Париже. Она недавно потеряла мужа, он – жену. Их девочки
были почти одного возраста… Они полюбили друг друга безрассудно – сошлись, не
задумываясь о последствиях, и некоторое время были совершенно счастливы. Потом
он уехал, но вернулся вскоре с намерением перевезти в Париж и Кристину: она
оставалась в Стокгольме с родственниками своей матери. В этот, второй приезд
Антуанетта уже заметила его кашель. Нехороший кашель – лающий, и с кровью на
носовом платке…
Он умер через полгода – скоротечная чахотка, сказал
врач. Кристину доставили в Париж за месяц до его смерти, и всё старались
держать подальше, чтобы она не заразилась. Но Густав слишком скучал по дочери –
и девочка тоже вся извелась вдали от него. За то время, что она провела в
Париже с умирающим отцом, семилетняя Кристина не успела осознать, что
Антуанетта и Мег тоже живут с ними, и задаться вопросом, почему. Она так и не
узнала, что связывало Густава с балетной наставницей Оперы – для нее мадам Жири
навсегда осталась лишь другом отца и приемной матерью.
Для мадам Жири Кристина стала не просто дочерью –
единственной памятью о человеке, которого Антуанетта полюбила всем сердцем и
потеряла слишком скоро…
Когда Густав умер, оказалось, что он позаботился о
судьбе дочери – и назначил мадам Жири ее опекуншей и исполнительницей
завещания. Она должна была следить за тем, чтобы в восемнадцать Кристина
получила состояние, заработанное отцовскими гастролями. И подумать только, что
мадам Жири ухитрилась так обмануть его доверие – допустить, чтобы их девочка
оказалась в смертельной опасности как раз накануне своего дня рождения!..
Мадам Жири смахнула сердитые слезы – сколько раз уже
она обещала себе, что не будет вспоминать вот так Густава. Но не могла
удержаться. Особенно в театре, где они встретились когда-то впервые. Особенно
когда, остановившись невзначай у вентиляционной шахты в коридоре второго
уровня, недалеко от своей комнаты, слышала вдруг из гулкой глубины здания звуки
скрипки. Она знала, чья это скрипка – знала слишком хорошо. Но невидимый
виртуоз играл с таким чувством, и такой сдержанной страстью, и с такой печалью,
что Антуанетта каждый раз на долю секунды готова была поверить, что снова
слышит Густава.
Может быть, поэтому она так привязана была к Эрику?
Может быть, не так уж самонадеянно было с его
стороны объявить себя Ангелом Музыки? Он и правда был словно благословлен
Густавом Даэ и перенял от него так много…
За окном стемнело, зажглись газовые фонари. Служанка
внесла в комнату лампы. Скоро уже должна была придти Мег, и мадам Жири
предвкушала, как же рада будет дочь встрече со свой подружкой. Хорошо иметь в
доме двух девчонок – похоже на старые времена… Отбросив горько-сладкие
воспоминания, мадам Жири обернулась к Кристине:
-
На самом деле это я должна
благодарить небеса, что он дал мне возможность быть рядом с твоим отцом. Он был
мне очень хорошим другом, и благодаря этой дружбе я получила вторую дочку…
Которая ужасно бледна, и ничего не ест, и чай у нее в чашке давно остыл. Ну-ка
возьмите себя в руки, мадмуазель Даэ! Если вам не суждено стать виконтессой,
придется работать – а не сидеть тут, повесив нос.
Эпизод 9: Деловое предложение.
Париж, 1872
Визит в
Опера-Комик дался Кристине нелегко. О да, ее охотно взяли в труппу – она не
просила большой зарплаты и готова была на любую работу, и театру выгодно было
иметь у себя в труппе «эту Даэ» – барышню, которая в течение недели успела
побывать жертвой похищения и расторгнуть помолвку с виконтом де Шаньи.
Газетчики, конечно, успели прознать об этом, и немало повеселились, обсуждая
тщетность усилий Рауля спасти «невесту», и причины разрыва певицы и
аристократа. Кристина и сама не знала, откуда у нее взялись силы вынести
возбужденный шепот за спиной и косые взгляды.
Но даже хуже, чем сплетни, было другое. Кристина
неуютно чувствовала себя в чужом театре. Другие коридоры, другая сцена, даже
запах кулис, кажется, другой. Все так похоже на Опера Популер – но так
неласково. Она столько лет провела в «своем» театре – она считала его домом.
Осматривая гримерную, которую она должна была делить с девушками из хора,
Кристина с абсурдной, нелепой даже горечью подумала, глядя на покрытое жирными
пятнами грима зеркало: «Из-за этого стекла меня не позовет его голос…»
Свободная, в свой первый день, от репетиций и
спектакля, девушка медленно брела, едва замечая огни кафе и шум толпы, по
вечернему городу домой – вернее, в квартиру мадам Жири. Опера-Комик находилась
достаточно далеко от квартала Опера Популер, где жила ее наставница. Кристина
рассеянно размышляла о том, что теперь нет смысла оставаться в том районе – на
месте театра, в котором протекала их жизнь и работа, стояла печальная,
почерневшая от копоти руина. Бог знает, когда Популер восстановят, и произойдет
ли это вообще. Зачем, о, зачем он поступил так резко? Так решительно сжег за
собой… не мосты даже, как было сказано в тексте его оперы. Сжег свой – и ее –
дом.
Ничего удивительного не было в том, что в конце
концов Кристина, очнувшись от своих размышлений, обнаружила, что стоит на
площади перед фасадом Опера Популер – ноги сами принесли ее туда. Полицейское
оцепление с места пожара было снято: обыскав пепелище, жандармы не нашли там
ничего интересного. Однако, чтобы избежать несчастных случаев – любопытные могли
забраться в развалины, и пострадать, – Оперу обнесли временной строительной
изгородью. Может быть, это был знак того, что скоро начнутся ремонтные работы?
Хорошо бы. Хорошо бы театр открылся скорее – может быть, тогда она сможет
вернуться сюда.
Но все равно его здесь больше нет. И не будет…
-
Мадмуазель Даэ?
Голос – мужской, низкий, очень вежливый и с заметным
иностранным акцентом – прозвучал у нее за спиной. Кристина обернулась и
встретилась взглядом с невысоким, безукоризненно одетым человеком: его круглое
лицо обрамляли седоватые бакенбарды, и темные глаза блестели в свете фонаря.
Лицо это показалось Кристине смутно знакомым. На журналиста мужчина не был
похож, и потому девушка ответила, пусть и осторожно:
-
Да. С кем имею честь?..
Мужчина слегка поклонился:
-
Я – Гилберт Маркхем,
импрессарио из Лондона. Прошу прощения, что осмелился обратиться к вам вот так,
на улице – но на самом деле мы с вами встречались, пусть коротко, в Опера
Популер. – С этими словами он сделал неопределенный жест, указывая тростью на сгоревший
театр.
Кристина кивнула и улыбнулась – она вспомнила его:
он был в кабинете директоров как-то утром, незадолго до злополучной премьеры
«Дон Жуана», и мсье Фермен представил его. Только вот Кристина была слишком
погружена в свои тревоги, чтобы обратить на него внимание.
-
Это я прошу прощения за то,
что не сразу узнала вас, мсье Маркхем.
Англичанин понимающе кивнул:
-
Нет нужды извиняться.
Полагаю, у вас было достаточно своих забот, чтобы помнить о скучном пожилом
иностранце.
Кристине никогда не нравились пустые любезности, и
потому она не нашлась, что ответить, и просто смотрела на Маркхема – спокойно и
серьезно. Англичанин улыбнулся:
-
Вы, вероятно, задаетесь
вопросом – почему я к вам обратился.
-
Откровенно говоря, да.
-
Признаюсь честно – я искал
вас, все эти дни, но безуспешно. Увидев вас сейчас, я не сразу поверил в свою
удачу. Я хотел поговорить с вами. Может быть, нам удобнее будет беседовать в
кафе?
Кристина покачала головой: не зная цели разговора,
она не посчитала приличным идти с малознакомым человеком в публичное место.
Вместо этого она ответила:
-
Нет – у меня не так много
времени. Я шла домой – друзья, у которых я остановилась, живут неподалеку. Если
хотите, вы можете меня проводить.
-
Это честь для меня.
Они сделали уже несколько шагов в сторону дома мадам
Жири, когда Кристина, не в силах совладать со своим девическим любопытством,
спросила:
-
Почему вы так любезны со
мной, мсье Маркхем? Большинство людей, с которыми я встречаюсь в последнее
время, далеко не так… вежливы.
Англичанин пожал плечами:
-
Это говорит лишь о том, что
им недостает умственных способностей. Я, мадмуазель, бесконечно восхищен вами.
Нет нужды тревожиться – я говорю только и исключительно о вашем таланте. Вы
великолепно пели в вечер премьеры – я никогда не перестану сожалеть, что злосчастное
стечение обстоятельств помешало мне дослушать до конца столь необычную музыку в
столь блистательном исполнении.
Кристина густо покраснела, и рада была, что вечерние
сумерки скрывают ее реакцию. Она сказала едва слышно:
-
Вы очень любезны.
-
Отнюдь нет – я лишь отдаю
вам должное. В тот вечер я наблюдал рождение новой звезды – настоящей
примадонны. А поверьте мне, я знаю в этом толк.
-
Вы слишком добры.
-
Я объективен. И, на самом
деле, именно ваше вокальное мастерство и сценическая одаренность и составляют предмет
моего разговора к вам. Скажите, мадмуазель, теперь, когда ваша помолвка с
виконтом – если верить газетам, конечно, – расторгнута… Каковы ваши планы? Вы
собираетесь, я надеюсь, продолжить карьеру?
Кристина ответила, слегка запнувшись:
-
Да-а…
-
У вас есть уже предложения?
Ангажементы?
-
Я устроилась сегодня в
труппу Опера-Комик.
-
О… Вот как. – Англичанин
выглядел разочарованным. – Но я полагал, что на этот сезон иx примой будет
мадмуазель Ламье. Неужели они решили совместить вас в афише?
Смущению Кристины не было предела:
-
Вы неправильно поняли, мсье.
Меня не на ведущие партии взяли, а в хор.
-
Что? – Маркхем был так
изумлен, что остановился посреди улицы и повысил голос, так что пара прохожих
взглянула на него с любопытством. Он понизил голос, но тон его остался
возмущенным. – Но это абсурд! Неужели они не видят, что вы – настоящая прима?
Неужели не понимают, какие возможности упускают, не выдвигая вас на первый план
в качестве звезды, изюминки сезона?
Кристина не ответила – что она могла сказать? Что ее
испорченная репутация не позволяет ей рассчитывать на большие роли в парижских
театрах – что возмущенная публика ее, вероятнее всего, зашикает? Что у нее нет
больше сомнительного покровительства Призрака, и заботы виконта, чтобы
добиваться главных партий? В конце концов девушка произнесла сдержанно:
-
В Опера-Комик есть свои
прекрасные певицы – и мадмуазель Ламье, и более молодые дарования. Странно было
бы, если бы дирекция отодвинула их на второй план ради постороннего человека. Я
благодарна им, что они вообще согласились меня принять.
Англичанин покачал головой:
-
Повторюсь – это глупо с их
стороны, и очень недальновидно. Но для меня это – плюс: тем легче мне будет
сделать вам деловое предложение. Мадмуазель Даэ, как вы посмотрите на то, чтобы
поехать в Лондон – в качестве примадонны Королевской Оперы в Ковент-Гардене?
Кристина посмотрела на Маркхема с возмущением:
-
Это дурная шутка, мсье.
-
Я и не думаю шутить. Как я
уже сказал вам, я импрессарио, и одной из целей моего визита в Париж был,
собственно, поиск певицы, которая могла бы оживить унылую обстановку лондонской
сцены. Я намеревался предложить вам ангажемент, еще когда услышал вас на
репетициях. Я не шучу: вы молоды, красивы, у вас великолепный голос, и отменная
техника, и поете вы, если мне будет позволено это отметить, с большим чувством
и пониманием материала. У вас есть имя…
-
Скандальная слава, имеете вы
в виду! – Кристина не на шутку рассердилась.
-
Милая моя мадмуазель Даэ.
Поймите – то, что в Париже кажется ужасным скандалом и катастрофой, в далеком
Лондоне превратится в романтическую легенду. Английская публика обожает
сенсации, и красивые истории… Она не могла бы полюбить певицу только за то, что
за ней тянется романтический флер оперных страстей, с пожаром, похищением и,
простите, соперничеством за ваше сердце, о котором сообщают газеты. Но в
сочетании с хорошим пением и невинным очарованием, которыми вы обладаете, эта
музыкальная драма сделает вас любимицей Лондона. Вы будете петь лучшие партии.
Гонорары дадут вам полную независимость… Весь свет будет у ваших ног. Одним
словом, вы станете примадонной!
Пока Маркхем произносил эту невероятную речь, в душе
Кристины боролись противоречивые чувства. Она должна была, конечно, сразу
отказаться: это человек предлагал ей покинуть дом, друзей, привычное окружение,
и дерзко предъявить свои права на положение и карьеру, к которым она была едва
ли готова. Да еще и намекал, что слегка подмоченная репутация будет ей только в
помощь! Абсурд – безумие – совершенно немыслимая идея… Но вопреки себе девушка
невольно думала и о том, что дома и привычного окружения ее больше нет – руина
на площади за их спинами едва ли могла удержать ее в Париже. Что друзья ее
немногочисленны, и будут, возможно, рады тому, что у нее появилась возможность
сменить обстановку. Что его нет в Париже – что он прогнал ее, что она никогда
не увидит его больше, и что ей и в самом деле стоит, наверное, заняться тем,
чего он от нее ждал… Петь. Причем не в хоре – он столько раз говорил ей, что
хор – это смерть для солиста. Он верил, что она может стать примадонной.
Считал, что она готова. Он сделал ее примадонной. Наверное он был бы не против
этого шанса занять свое место на авансцене. И не все ли ей равно, если
известность ее будет приправлена чуточкой перца?
И ей и в самом деле лучше уехать из Парижа. Не
хотелось бы, чтобы Рауль нашел ее, и попытался уговорить изменить своему
решению вернуться на сцену.
Она вспомнила холодную общую гримерную Опера-Комик.
Она представила себе роскошную гримерную Карлотты в Опера Популер…
У нее будет такая же, и даже лучше. Она будет примадонной – ее имя будет
выкрикивать толпа на улице. Она сможет петь большие, настоящие роли, которые он
с таким терпением разучил с ней… У нее получится. Она сможет.
Она этого хочет.
Маркхем прервал ее размышления огорченным вопросом:
-
Вы молчите. Вы возмущены
моим предложением?
Кристина подняла на него глаза и медленно
произнесла:
-
Нет.
-
Вы готовы, может быть,
рассмотреть его?
Девушка закусила губу:
-
У меня есть вопросы. И – не
скрою – некоторые сомнения. Мне нужен будет хороший контракт… Я попрошу своих
друзей порекомендовать мне адвоката. Мне нужен будет гардероб – после пожара я
собственным не располагаю. Мне нужна будет квартира в Лондоне…
-
Особняк. Примадонне не
пристало снимать квартиру. – Мистер Маркхем улыбался – он с восхищением смотрел
на то, как робкая девушка на глазах обретала решительность. О, он не ошибся в
ней: Кристина Даэ была настоящим театральным животным, сцена была у нее в
крови. Она обладала чувствительностью и воображением настоящей артистки – и
здоровым эгоизмом и целеустремленностью, без которых в театре не пробьешься.
Она станет настоящей звездой.
Кристина кивнула задумчиво:
-
Особняк… Все это нужно будет
обговорить. Знаете что, мсье Маркхем? Мы пришли уже – это дом, в котором живет
моя наставница, мадам Антуанетта Жири. Я все равно не приму решения без ее
одобрения. Не хотите ли зайти, и поговорить с ней?
Маркхем с энтузиазмом согласился. При входе в дом
Кристина любезно поздоровалась с консьержкой. По узкой лестнице с истертыми
мраморными ступенями они стали подниматься на верхний этаж. За пару маршей до
конца Кристина вдруг обернулась к Маркхему, который почтительно шел сзади,
взглянула на него с тревогой и неуверенностью – перепуганными глазами,
залившись румянцем. Она снова выглядела совсем девчонкой, нервной и нуждающейся
в одобрении, когда сказала неуверенно:
-
Только у меня не большой
репертуар. Я знаю целиком партию Маргариты, и Джульетты, и Элиссу из
«Ганнибала», и Джильду, и Розину из «Севильского цирюльника»… Но остальные роли
я учила лишь фрагментами… Я начала разучивать «Лючию де Ламермур», но я еще не
готова...
Маркхем улыбнулся:
-
Поверьте мне, мадмуазель
Даэ: для первого сезона этого более, чем достаточно.
Эпизод 10: Еще одно пробуждение.
Нейи, 1872
Он открыл
глаза, и увидел свет. Серый свет раннего утра или вечерних сумерек – туманный,
неопределенный. При виде этого серого света ему вспомнилась почему-то детская
сказка, «Ослиная шкура» – там принцесса получила в подарок от
волшебницы-крестной платье цвета времени… Свет, который он видел, был цвета
времени.
Это был, как
бы то ни было, дневной свет. Не глухая темнота, и не желтый отблеск свечей. Это
был свет неба – свет затянутого облаками солнца.
Это было
странно. Более того – необъяснимо. Он хорошо помнил, что произошло с ним.
Истерическую эскападу с выходом на сцену – господи, чего он ждал, когда пошел
туда? Видимо, самого худшего – иначе не ослабил бы крепления люстры… Падение
сверкающей хрустальной махины – стремительное, но все же замедленное, будто
события кошмарного сна. Пожар. Испуганная девушка в его объятиях – девушка,
которая больше всего на свете хотела бы оказаться от него далеко-далеко.
Бессмысленная сцена в подвале… Зачем он устроил все это? Разве не знал, уже в
ту секунду, когда увидел у решетки мальчишку, что проиграл – что игра его
усилий не стоила? Помнил ощущение пустоты, абсолютной, гулкой тишины в сердце,
когда она прижалась к нему губами – один раз, и второй. Поздно. Поздно… Почему
теперь, когда ему было уже все равно? Почему не на сцене, где от этого зависела
его жизнь?
Помнил боль,
с которой он снял со своих плеч ее руки – словно она куски его кожи с собой
забирала. Боль, с которой раскололось его сердце, когда она снова появилась
перед ним, вся с слезах, и вложила ему в руку кольцо. Боль от того, что она не
вернулась – и от того, что возвращение ее ничего уже не изменит. Он знал, что
боль эта – воображаемая, что это не тело его болит. Но он не мог терпеть дольше
– он едва не кричал в агонии, сидя в своем тайном убежище, впиваясь ногтями в
ладони, ожидая, пока уйдут из подземелья глупые гости… Он помнил, как сделал
глоток опиумной настойки – просто, чтобы стало легче. Как сделал еще глоток –
слишком большой, это было слишком много, но боль все не унималась. Помнил, как
опустился на кровать, и закрыл глаза… Стало темно, но грудь ныла уже не так мучительно.
Ему повезло,
что он проснулся. Но он должен был проснуться дома: в темноте, или в свете
свечей. Один. Он не должен был видеть дневного света. И не должен был слышать,
как теперь, чужого дыхания рядом со своей кроватью.
Он повернул
голову, и посмотрел вверх. Над ним был тяжелый атласный полог с шитьем. В
центре его красовался герб, который он хорошо знал, видел десятки раз на
дверцах кареты, и ненавидел всей душой. Герб семьи де Шаньи.
Это было
плохо – хуже быть не могло. Это означало, что он каким-то образом попал во
власть своего врага. Человек, который дышит где-то в комнате – его тюремщик.
Чертов юнец… Он мог бы проявить благородство – мог бы не добивать соперника,
который пощадил его жизнь, и вернул ему невесту… Хотя – тут с губ его сорвался горький
смешок – о чем он? К кому виконт должен был отнестись благородно? К жалкому
созданию тьмы? К «существу»? К безумцу? К убийце, в конце концов?
Он ощутил
движение – человек, видимо, услышал его смех, и подошел ближе к кровати,
вглядываясь в тень под пологом. Рука его невольно дрогнула – он потянулся,
чтобы закрыть лицо: маски не было. Но на самом деле движение было бессмысленным
– надо думать, тюремщик успел на него насмотреться.
Лежать без
движения вдруг показалось ему ужасно глупым, и он сел.
Щедрый,
добрый виконт – он выделил ему роскошную темницу, просторную, с арочными
окнами, и резной мебелью в стиле Людовика XV и обюссонскими гобеленами на
стенах.
Надо было
все-таки задушить мальчишку. И удавиться потом самому.
Тюремщик
сделал шаг вперед. Он был высок, и хорошо одет – не похож на слугу. Странно.
Лицо его оставалось в тени, но он заговорил:
-
Наконец вы пришли в себя.
Слава богу.
В ответ – если ответ требовался – можно было сказать
множество вещей. Где я? Зачем я здесь? Кто вы? Что вам за радость, что я жив?
Ждали не дождались, когда можно будет передать меня, бодрого и вменяемого, в
руки правосудия? Любой ответ был хорош, пока он присматривался к обстановке и
искал возможности вырваться отсюда. Глупый план, конечно, со стороны человека,
одетого в ночную сорочку. И за дверями наверняка есть еще люди. Но оставаться
здесь, под этим гербом, было невыносимо. Выиграть время, и понять, что
происходит, и не терять головы – это все, на что он может рассчитывать пока…
Поэтому надо было ответить, и он произнес хрипло – голос плохо слушался его
после долгого молчания:
-
Что это за место?
Человек у кровати замешкался с ответом – видимо,
вопрос показался ему не самым очевидным. Но потом ответил спокойно, с улыбкой в
голосе:
-
Это мой дом. Вас привезли
сюда три дня назад. Вы были очень плохи, моему врачу пришлось с вами
повозиться. Мы боялись, что потеряем вас, Эрик.
-
Что вам за дело до моей
жизни? – Эрик задал вопрос резко, но потом осекся – все-таки мысли еще
путались, и в сознании не было полной ясности. – Вы сказали, “у меня дома”. Что
делает у вас дома герб де Шаньи?
С этими словами он нетерпеливо указал на балдахин
над своей головой.
Его собеседник покачал головой:
-
Это мой герб. И я рад, что
он вам знаком.
-
С какой стати? Я вот не рад
– лучше бы я в жизни его не видел, этого герба.
-
Я понимаю вас.
-
Да кто вы такой, черт
возьми?
Снова короткая, необъяснимая пауза.
-
Граф Жильбер де Шаньи.
Час от часу не легче. Эрик не просто во власти
виконта – он в лапах его папаши… Это новый противник – он ему еще не знаком. А
вот сам бывший Призрак Оперы, похоже, известен графу слишком хорошо…
-
Откуда вы знаете мое имя?
-
Это долгая история.
-
Ничего, она прекрасно займет
меня до тех пор, пока не явятся жандармы.
-
Какие жандармы?
Эрик иронически изогнул нормальную бровь:
-
Не хотите же вы сказать мне,
что я нахожусь у вас тут только для поправки здоровья? Хватит тянуть время –
сдавайте меня уже Сюрте, как собирались.
Пока они будут возиться, он сможет что-нибудь
придумать… Как-то выбраться отсюда… Это главное – одежду он потом где-нибудь
раздобудет.
Граф де Шаньи сухо рассмеялся:
-
Я вас огорчу, возможно – вы,
видимо, очень хотите быть арестованным. Но никакого Сюрте не будет. Сеньор
Пьянджи жив, и идет на поправку после случившегося с ним легкого удушья.
Эрик невольно хмыкнул, возмущенный нелепостью
предположения:
-
Естественно, он жив. У меня
не было ни малейшего намерения его убивать.
Граф де Шаньи оставил его замечание без внимания:
-
Историю с рабочим сцены Буке
решено не расследовать далее. Это был несчастный случай. Все остальное – слухи.
Если у кого и было намерение его убить, доказать это невозможно.
На этот раз Эрику нечего было сказать, и граф
продолжил:
-
Дирекция Оперы не имеет
претензий по поводу пожара. – Де Шаньи сделал легкую паузу, ожидая вопросов
Эрика. Тот и в самом деле теперь удивился, но опуститься до расспросов,
конечно, не мог… – Мсье Фермен и Андре были достаточно мудры, и застраховали
свое здание, несмотря на план вашей поимки, предложенный моим сыном. Их
финансовые потери невелики, и мне удалось убедить их не затевать поисков.
Эрик молчал, прикрыв глаза. Что с ним такое – граф
говорит ему невероятные вещи, а он ни о чем думать не может, кроме нее. Одно
слово “Опера” – и он слышит голос своей девочки, видит ее потерянное
заплаканное лицо…
Словно вторя его мыслям, граф де Шаньи произнес:
-
И наконец мадмуазель Даэ,
насколько мне известно, утверждает, что ее никто не похищал, и она удалилась с
вами со сцены по доброй воле.
Проклятье. Эрику даже думать о ней больно, тем более
разбираться, что значит это странное заявление. И чертов де Шаньи говорит о ней
так спокойно… Конечно – ведь она войдет скоро в их семью. Станет его невесткой.
Выйдет замуж за этого мальчишку.
Эрик гневно вздохнул, бесконечно сердитый на самого
себя. Дураки ничему не учатся, верно люди говорят. Он встряхнул головой,
стараясь вернуться к реальности:
-
Предположим, я вам верю.
Хотя я скорее поверю в то, что свиньи летают… Но предположим. Тогда скажите
мне, какого дьявола я здесь делаю? Зачем вы обо мне заботитесь – рассказываете
все это, уговариваете директоров забыть о своих потерях? Зачем я вам нужен?
На этот раз пауза была такой длинной, что Эрик
невольно бросил на графа де Шаньи вопросительный взгляд. Тот стоял в метре от
кровати, и Эрик все еще не видел его лица – пожилой аристократ отворачивался,
как будто специально. Он нервничал, почему-то – стоял, судорожно сцепив ладони,
и пальцы его слегка дрожали. Наконец он вскинул голову – Эрик почувствовал на
себе его взгляд, и еще раз удержал порыв закрыть скулу рукой. Нет уж – он не
собирался доставить врагу удовольствия и показать свою слабость. В конце
концов, лицо – это его оружие: одного взгляда достаточно, чтобы собеседник
отшатнулся в ужасе… и оставил его в покое. А потом граф заговорил, несколько
поспешно, будто боялся передумать:
-
Не существует нормального,
естественного способа сказать то, что я должен сказать вам. Вы все равно не
поверите мне, и в любом случае будете в ярости… Но я должен сказать – и, хотя у
меня нет ни малейшего права просить вас о чем-то, я все же прошу… Выслушайте
меня терпеливо, и не давайте волю гневу до тех пор, пока я не закончу свой
рассказ. Может быть, тогда вы найдете в себе силы понять меня. И простить.
С таким же успехом граф мог бы говорить по-китайски
– Эрик даже отдаленно не представлял себе, что тот имеет в виду. Но тон его
речи, его волнение и даже отчаяние не могли не произвести впечатления – они
странным образом трогали. Сам себе удивляясь, Эрик ответил с почти комической
учтивостью:
-
Хорошо, граф. Я обещаю.
Жильбер де Шаньи склонил голову – Эрик увидел седину
в его темных волосах, – и провел дрожащей рукой по лицу:
-
Спасибо. – Голос графа
звучал глухо. – О боже – я должен, наконец, начать!.. Эрик. Вы спрашиваете,
откуда я знаю ваше имя… Я дал вам его. Вы хотите знать, почему меня радует то,
что вам знаком мой герб? Потому что это не только мой герб, но и ваш. Вы хотите
знать, почему находитесь в моем доме? По праву рождения.
Граф сделал еще один шаг вперед, и Эрик взглянул
наконец в его лицо.
Словно в зеркало посмотрелся.
Эпизод 11: Рассказ графа.
В октябре
1841 года во всей Франции не было человека счастливее виконта Жильбера де
Шаньи. Он был молод, богат, хорош собой, женат на женщине, которую любил до
безумия, и ждал от нее ребенка.
Мадлен де Шаньи, в девичестве Раппно, была далеко не
так родовита, как ее молодой муж, но за ней давали роскошное приданое. Это
обстоятельство, вместе с привычкой баловать единственного сына, и послужило
причиной того, что граф Донадьен де Шаньи дал разрешение на их брак. Не то
чтобы дела семейства де Шаньи были в упадке – просто старый граф никогда не
упускал случая поживиться.
Мадлен де
Шаньи была женщиной исключительной красоты – по крайней мере, в глазах виконта
Жильбера. Она смотрела на мир испуганными глазами светлого орехового оттенка, и
ее естественные кудри отливали золотом осенней листвы. Небольшого роста,
тоненькая, с бледной кожей, лишь изредка расцвеченной пятнами лихорадочного
румянца, она была, откровенно говоря, особой болезненной, и вызывала у Жильбера
не только самую пламенную страсть, но и стремление заботиться о ней.
В октябре их браку исполнялся ровно год, и срок
разрешения Мадлен от бремени был весьма близок. Виконт Жильбер едва мог
дождаться – во-первых потому, что очень хотел увидеть, наконец, свое дитя.
Во-вторых потому, что наблюдать страдания жены ему становилось все мучительнее.
Мадлен тяжело переносила беременность, и каждый ее болезненный стон, жалоба на
слабость или обморок резали виконта, будто нож по сердцу.
Глубокое сострадание к супруге было единственным,
что омрачало жизнь виконта – как уже было сказано, в октябре 1841 года человека
счастливее, чем он, было в стране не сыскать.
К вечеру 2 ноября 1841 года во Франции не было
человека несчастнее.
Его жена умерла, проведя в родовых муках сутки. Она
так и не пришла в себя и не увидела сына, которого они с виконтом ждали с таким
нетерпением.
Возможно, это было и к лучшему: на дитя, которое она
произвела на свет, нельзя было взглянуть без содрогания. Младенец был крупный и
крепкий, но правая половина его личика была изуродована. Семейный врач не мог
объяснить виконту, в чем дело, бормоча попеременно что-то о тяжелой
беременности, вредном влиянии болотного воздуха и трудных родах, и не решаясь
назвать какую-то одну причину трагедии.
В любом случае виконт едва слышал врача: смерть жены
затмила для него все остальные события. Даже будь младенец прекрасен, как юный
Амур, виконт Жильбер ненавидел бы его всей душой. Мальчик был убийцей своей
матери – только это имело значение для обезумевшего от горя вдовца.
Старый граф Донадьен сохранял большее присутствие
духа. В то время, как виконт предавался горю, граф де Шаньи посетил детскую,
чтобы взглянуть на внука. Он уже слышал, что говорили слуги – он видел, как
бледна кормилица мальчика, как старательно она избегает лишний раз прикоснуться
к малышу и как вытирает руки о передник, прежде чем, после малютки де Шаньи,
взять на руки собственного ребенка. Граф не был, конечно, шокирован увиденным в
той же степени, что и простолюдины, но облик ребенка поразил и его. В раздумьях
стоял он над колыбелью несчастного мальчика. Неужели этому уродцу предстоит
унаследовать славное имя де Шаньи? Слов нет – в графском сыне даже такая
внешность не будет помехой нормальной жизни: удивительно, сколь многие вещи
становятся невидимы для людей, когда их ослепляют богатство и знатность. Но как
показывать такого ребенка людям? Как объяснять, что с ним? Как приучать его
общаться со сверстниками, а их – с ним?
И главное – станет ли такой сын утешением для отца,
чьи глухие рыдания и теперь еще доносились из опустевшей супружеской спальни?
Граф Донадьен де Шаньи поразмыслил обо всем этом, и
принял решение, которое казалось ему единственно верным. Он решил отправить
новорожденного внука подальше от виконта Жильбера. Пусть мальчик подрастет
вдали от посторонних глаз, не раздражая отца и не напоминая ему лишний раз о потере.
Потом, когда он будет постарше и боль виконта утихнет, они смогут придумать,
как им жить дальше. Сейчас же присутствие маленького урода в семейном доме не
могло принести пользы ни ему, ни его отцу.
Мальчика побыстрее окрестили, дав ему имя Эрик Люсьен,
в честь предков со стороны матери и отца. Виконт едва глянул на сына, когда
принимал его из рук крестного отца – в роли его выступил доктор, принимавший
роды (ребенка избегали лишний раз показывать посторонним). Однако все бумаги,
связанные с регистрацией его рождения и наследных прав, были оформлены
подобающим образом – графу и виконту де Шаньи совершенно не хотелось подвергать
сомнению принадлежность мальчика к их семье.
Уже через две недели маленький Эрик де Шаньи
отправился в отдаленное имение семьи в Провансе, где должен был жить с местной
кормилицей, которой щедро платили за заботу о необычном питомце.
Скорбь виконта де Шаньи длилась дольше, чем мог
предположить его отец. Только через год молодой человек обрел прежнюю
физическую бодрость – и еще через год в поведении его появились признаки
бодрости душевной. В течение этих двух лет виконт Жильбер не видел сына, да и
потом отправился проведать его только по настоянию графа.
Встреча с двухлетним Эриком оставила у Жильбера де
Шаньи смешанные чувства. Он обнаружил, что внешность ребенка его не ужасает –
он даже сделал замечание няньке, мадам Донбар, которая заставляла мальчика
носить маску. Но он все еще не мог простить мальчику смерти матери, и потому
отнесся к обстоятельствам его жизни в Провансе с некоторой долей равнодушия.
Именно это равнодушие заставило его проглядеть
тревожные признаки в поведении няньки. Со временем ее начала тяготить забота о
мальчике, который был не только уродлив, но вдобавок еще отличался неровным
нравом и постоянно бросался от восторженной нежности к строптивым капризам. Она
относилась к нему без какой-либо доброты. Мадам Донбар никогда не находила в
себе сил приласкать маленького Эрика, постоянно пресекала его неловкие детские
попытки приласкаться к ней, и грубо обрывала, когда мальчик, не знавший более
ничьей заботы, называл ее матерью. Кроме того, очевидно утомленная грузом
обязанностей, она частенько прикладывалась к бутылке.
Все эти обстоятельства, совершенно недопустимые в
отношении воспитания наследника де Шаньи, укрылись от внимания виконта, и он
уехал из Прованса, оставив сына на попечении мадам Донбар, и не сделав никаких
распоряжений относительно его будущего. Однако со временем Жильбер стал ловить
себя на мысли, что все чаще вспоминает мальчика: его бойкую, для столь крошечного
существа, речь, его яркие глазки, и веселую улыбку, с которой маленький упрямец
противостоял невеселым обстоятельствам своей жизни. Виконт впервые стал думать
об Эрике, как о сыне – привязался к нему, пусть и на расстоянии. Он стал все
чаще навещать его, оставаясь недолго, но каждый раз радуясь успехам мальчика,
который был удивительно развит для своего возраста: в четыре года уже умел
читать и писать, а в пять – разбирать ноты (этому искусству обучал его
сердобольный местный священник, пораженный врожденными способностями ребенка к
музыке).
На фоне того, что виконт Жильбер проявлял к сыну все
больше внимания, практически невозможно понять, как он продолжал не замечать
недостатков мадам Донбар, которые превратились к тому времени в пороки. Однако он
и в самом деле проглядел, что за пять лет она успела развить в себе по
отношению к мальчику смесь страха, отвращения и ненависти, тем более глубоких,
чем сильнее становился контраст между ужасной внешностью ребенка и его
художественной одаренностью, и чем больше проявлялся его непростой характер.
Кроме того, мадам Донбар окончательно пристраститься к пьянству.
В 1846 году граф Донадьен умер. Унаследовав титул,
Жильбер де Шаньи решил, что пора явить миру сына и наследника – виконта Эрика.
Он написал мадам Донбар о намерении забрать мальчика в следующий приезд в
Прованс.
Однако к тому моменту, когда письмо достигло
нерадивой няньки, мальчика с ней уже не было. В пьяном угаре недобрая женщина,
разъяренная очередной шалостью ребенка, отвела его в табор, остановившийся
неподалеку от поместья, и продала цыганам для того, чтобы показывать на
ярмарках. К утру, когда весь ужас совершенного преступления – и мысль о гневе
де Шаньи –дошли до затуманенного алкоголем мозга, цыгане, довольные необычным
приобретением, уже снялись со стоянки и покинули окрестности имения.
По прибытии графа Жильбера мадам Донбар некоторое
время пыталась объяснить исчезновение мальчика его внезапной смертью от оспы, а
отсутствие могилы – тем, что местный врач якобы приказал сжечь тело до распространения
заразы. Сдерживая отчаяние, граф расспросил врача и быстро вывел лгунью на
чистую воду. Тогда мадам Донбар заявила, что мальчик просто сбежал из дома.
Такое поведение в пятилетнем ребенке показалось графу неправдоподобным; он
продолжил допрос, и добился наконец правды. Все это заняло время – всякая
надежда найти табор, в котором оказался Эрик, была теперь утрачена.
Жильбер де Шаньи был безутешен. Только потеряв
своего злосчастного ребенка, он осознал, насколько глубоко успел полюбить его.
К горечи утраты прибавилось так же и чувство вины: граф справедливо полагал,
что, не будь он сперва так равнодушен к судьбе сына, он не лишился бы его.
Граф де Шаньи пустился в путешествие по дорогам
Франции, следуя за каждым цыганским табором, о каком к нему поступали известия,
и ища среди цирковых уродов – карликов, великанов, бородатых женщин, людей с
лишними конечностями и прочими уродствами, – своего сына. Он потратил на поиски
пять лет, прежде чем смириться с поражением. Он не мог разыскать Эрика – ему оставалось
только поверить, что мальчик и правда умер.
К этому моменту графу Жильберу де Шаньи был уже
тридцать один год. Он провел во вдовстве десять лет. У него не было наследника.
Не выбирая особенно, оставив какую-либо надежду на обретение покоя и личного счастья,
он женился на Жозефине де Блуа-Померсье, молодой девушке приятной внешности и
мирного нрава. Брак был заключен без глубоких чувств, и протекал без сколь
нибудь значимых разногласий; главным плодом его стало рождение в 1852 году
Рауля, виконта де Шаньи – чудесного, хорошенького голубоглазого мальчика. Рауль
был нежно любим отцом, но никогда не мог затмить в его сердце образ
обездоленного ребенка, которого тот потерял.
Через пятнадцать лет граф де Шаньи снова овдовел:
Жозефина стала жертвой туберкулеза. Отец и сын остались, как и прошлый раз,
вдвоем. И чем внимательнее граф Жильбер изучал правильные, приятные черты лица
Рауля, тем чаще вспоминал Эрика.
Двадцать пять лет он провел, всматриваясь в
отражение своего лица в зеркале с отвращением: он видел перед собой негодяя,
который поддался слабости и эгоизму, и погубил своего ребенка. Двадцать пять
лет мечтал, вопреки всему, что однажды увидит Эрика где-нибудь – в толпе на
улицах, среди нищих инвалидов Франко-Прусской кампании, среди бродяг под
мостами неторопливой Сены… На папертях церквей. На аренах цирков, в которые
граф продолжал ходить настойчиво, едва сдерживая рвоту при мысли о том, что его
мальчик оказался когда-то в таком месте. Что он, очевидно, умер в таком месте.
И неделю назад мечта графа, наконец, сбылась: он
увидел своего старшего сына – на сцене Оперы, под дулами жандармов, исполняющим
собственную оперу и сжимающим в объятиях невесту сына младшего.
Эпизод 12: Снова отец и сын.
Граф де Шаньи
замолчал.
Наступившую тишину нарушало только тиканье часов и
неровное, взволнованное дыхание графа. Зимний свет за окном начал меркнуть. С
сухим треском обвалилось в камине прогоревшее полено.
Эрик оторвал
взгляд от поверхности атласного покрывала в изножье своей постели, провел
задумчиво рукой по лицу, едва замечая привычные неровности его увечной
половины, и рассмеялся.
Граф де Шаньи
резко вскинул голову и бросил на него вопросительный взгляд. Эрик заметил это,
и ответил, глядя пожилому аристократу в глаза и продолжая усмехаться:
-
Вы удивлены? А чего вы ждали
– что я поверю в эту мелодраматическую байку? Бога ради – зачем вы все это
выдумали, а?
-
Выдумал?! – В голосе графа
звучала глубокая обида. – Эрик, к чему мне придумывать столь болезненную для
всех нас историю?
-
Именно об этом я вас и
спросил. – Эрик перестал смеяться, и в голосе его появилась ледяная любезность,
которая не предвещала ничего хорошего. – Ваш сын, мсье, называл меня
“существом” и чудовищем. Вы потратили час на то, чтобы оскорбить мой разум
невероятной, пошлой, глупой и при этом бесконечно жестокой фантазией в духе
господ Дюма, Гюго и Скриба. Надо думать, это такое развлечение, принятое в
аристократических семействах? Что дальше – вы выведете меня во двор и спустите
собак?
Граф вздрогнул, как он удара, вскочил с кресла, куда
опустился в ходе своего тяжелого рассказа, и ответил с горячностью:
-
Эрик… Я готов был к любой
вашей реакции. Видит Бог, я достаточно виноват перед вами, и гнев ваш
справедлив. Но мне и в голову не приходило, что вы мне не поверите…
-
Чему, ради всего святого, я
должен верить? Этой бестолковой пародии на историю Гиунплена? Этой дешевой
мелодраме?! – Эрик терял над собой контроль – в голосе его, все еще негромком,
слышался гнев.
Граф постарался унять бешеный галоп своего сердца, и
успокоиться – ни к чему было им обоим выходить из себя:
-
Эрик – я прошу вас, оставьте
на секунду обвинения, и попробуйте рассуждать здраво. Неужели в моей истории не
было ни слова правды – ни слова истины о вашем прошлом… Если, конечно, вы его
помните?
Ответом ему был яростное рычание: Эрик взвился и,
ударив кулаком по стойке кровати, выкрикнул, полностью развернувшись к графу –
так, чтобы тот мог смотреть ему прямо в лицо:
-
Именно эта… эта иллюзия
правды – именно она отвратительнее всего! Откуда вы, черт подери, узнали все
это? Откуда вы знаете про то, как относилась ко мне Жюстина – моя мать – как
она отталкивала меня, и заставляла носить маску?.. Как узнали про отца Блумье,
и его уроки?..
Граф молчал, спокойно глядя в лицо Эрика, а потом
ответил:
-
Я не называл в своем
рассказе имени мадам Донбар… Вы только что, и совершенно правильно, назвали ее
Жюстиной. Значит ли это, что я был прав – вы помните свою воспитательницу?
-
Какое это имеет значение? Вы
могли разыскать ее – расспросить… Я только не могу понять, какого черта вам это
нужно?
-
Я не мог бы ни о чем
расспросить Жюстину Донбар. Она скончалась вскоре после вашего исчезновения.
Она так боялась моего гнева, что стала пить еще больше, и однажды вечером
случайно подожгла свой дом… Она задохнулась в дыму, и только это спасло ее от
суда и каторги. Отец Блумье, если вы помните, был стар. Его тоже уже нет в
живых. Вы никому не рассказывали об этих людях. Единственная причина, по
которой я осведомлен об их существовании – то, что я знал их лично. Моя история
правдива, Эрик. – Молодой человек ничего не ответил, и граф продолжил,
ободренный. – Эта ужасная женщина не была вашей матерью…
Озаренный новой мыслью, он отошел к секретеру у
стены и, открыв потайной ящик, достал оттуда миниатюрный портрет. Подойдя к
кровати, он протянул его Эрику:
-
Вот ваша мать, Эрик. Мадлен
де Шаньи, урожденная Раппно. Посмотрите.
Несколько секунд Эрик молчал, глядя на прелестное
девичье лицо на портрете. Испуганные карие глаза, кудри, уложенные в
романтическую прическу по моде давно прошедшего времени. Странные шутки играют
с людьми их сердца… Сердце Эрика – определенно, потому что оно невольно
дрогнуло при виде женщины, которую они никогда не видел. Он вскинул взгляд и
спросил, косвенно подтверждая то, что начинает верить в слова графа:
-
Почему вы так уверены, что
я?..
Граф качнул головой:
-
Эрик, неужели я не узнаю
собственного сына? Как только я увидел вас, я сразу понял это...
Эрик огрызнулся:
-
Конечно – как можно забыть
подобного урода?
Граф ответил быстро:
-
Нет – Господи, нет. Разве в
этом дело? Встаньте – вы ведь можете теперь встать с постели… – Эрик
механически повиновался. – Подойдите со мной к зеркалу. Смотрите! Разве вы не
видите? Вы похожи на меня. Вы мой сын. Мой старший сын, виконт Эрик де Шаньи.
Мой наследник.
Эрик смотрел, не отрываясь, на две фигуры в зеркале
– на два лица, столь очевидно похожих, несмотря на разницу в возрасте, и на
шрамы, которые уродовали его собственную правую щеку. Сейчас, в сумеречном
свете, его увечье было едва заметно, и тем сильнее было общее сходство.
Он смотрел на лицо пожилого мужчины, и вспоминал, с
отчетливостью, которая причиняла ему невиданную боль, то же лицо – но в
молодости. Вспоминал внушительную фигуру в черном, красивого человека с
аккуратными бакенбардами и гладко зачесанными назад темными волосами – мужчину,
который приезжал иногда в тесный домик, где он жил в раннем детстве, и играл с
ним. Эрик так ждал его визитов… Он не помнил, чтобы называл того человека
“отцом”. Возможно, ему этого и не разрешали. Но зато знал, что мечтал об этом.
И что именно на него, на светского красавца, который был добр с несчастным
мальчишкой, он стремился походить, когда вырос – когда в распоряжении его
оказались маска, отлично сшитые, несколько старомодного кроя сюртуки и черный
парик…
В груди его поднялась горячая волна гнева. Он
обернулся к графу, и, уже не отрицая ничего и не боясь показаться смешным,
заговорил:
-
Сын… Наследник. Виконт,
прости Господи, де Шаньи! Как у вас все просто. Вы нашли меня – рассказали мне
грустную сказку – и вам кажется, верно, что этого достаточно? Что ваши
милостивые речи исправят то, что было со мной в жизни? Вы отказались от меня –
вы допустили, чтобы я считал ту пьяную дрянь матерью, чтобы плакал ночами от
того, что она меня не любит… Вы умилялись моим талантам, будто я гротескная
игрушка… Цирковая диковинка! Вы хотя бы представляете, что за жизнь я прожил?
Нет?! – Резким движением Эрик закатал рукав сорочки, сделал шаг вперед, и сунул
графу под нос запястья. – Смотрите внимательно. Смотрите! Это ожоги от окурков,
которые тушили об меня хозяева. Мало? – Он сорвал сорочку и обернулся к графу
спиной. – Взгляните на меня – смотрите, считайте! Видите рубцы? Это следы
побоев – следы десяти лет ежедневных побоев, которые я получал в цирке.
Нравится? – Забыв о своей наготе, он повернулся к де Шаньи лицом. – Двадцать
пять лет я не знал ничего, кроме унижений, пыток, презрения и страха – кроме
тьмы, безумия, и одиночества. Я стал изгоем – убийцей: в пятнадцать лет я
впервые отнял чужую жизнь, чтобы спасти свою… А вы в это время утирали редкую
слезу, как папаша в театральной мелодраме, и растили красавчика-сына, которого
завели мне на замену! Глупый, наивный старик! Я – ваш сын? Ваш наследник?
Очнитесь! Ваш сын умер много лет назад. О да, меня зовут, как его, и я похож на
него… Но я – не он. Я дитя дьявола, я сумасшедший, который устроил пожар в
Опере – я ее Призрак. Вы можете употребить свое влияние, чтобы мир забыл о моих
преступлениях – о моем прошлом. Но вы не вернете мне то, что отняли – не
вернете жизнь, которой не было!
Эрик замолк, тяжело дыша: в глазах его стояли злые
слезы. Граф смотрел на него с болью, которая была зеркальным отражением его
собственной. А потом, ни слова ни говоря, протянул руки, чтобы обнять.
Это было дико, абсурдно, и глупо, но Эрик ничего не
мог с собой поделать… Он прошептал глухо:
-
Будьте вы прокляты!
И разрыдался, слепо уткнувшись в отцовское плечо.
Граф обнимал его дрожащие плечи, и гладил темные волосы, в которых блестела
преждевременная седина, и бормотал – бессмысленно, но настойчиво, как делает
всякий отец, утешая ребенка, неважно, маленького или взрослого:
-
Мой мальчик… Мой бедный
мальчик… Мой мальчик.
Эпизод 13: Библейский сюжет.
Нейи, 1872
Эрик сидел на
краю кровати и смотрел на свое отражение в напольном зеркале у стены напротив.
Он выглядел неплохо – насколько к нему можно было отнести такое определение.
Хороший костюм. Черный парик. Маска лежала рядом с ним на покрывале, и он в
любой момент мог надеть ее.
Он выглядел, как обычно – смутный силуэт, словно в
клетку пойманный в зазеркалье, заточенный в раму темного дерева. И все же был
другим.
Эрик перевел
взгляд на дорожный кофр, стоявший на ковре в ногах кровати. Он был готов к
отъезду, хотя и не знал твердо цели своего путешествия. Он ни секунды не
сомневался в решении уехать. И все же медлил.
Бурное
объяснение между ним и графом Жильбером де Шаньи состоялось неделю назад. После
него Эрику глупо было отрицать очевидное: он, совершенно неожиданно, и в самом
неожиданном месте, нашел своего отца. Выслушал его извинения и объяснения, и
заверения в родительской любви. Он даже простил его – как самому Эрику
казалось, искренне. Но между тем, чтобы простить несчастного графа, и исполнить
его желание – явиться перед людьми в качестве его наследника, принять его
фамилию, и сделать вид, будто не было четверти века, которые он провел на дне
жизни, ненавидимый миром, презирая его, и жадно стремясь стать его частью –
между этими вещами была пропасть.
Выйти в свет
и сказать, глядя в лицо изумленному обществу: я – виконт де Шаньи? Стать
заметной, уважаемой даже фигурой в человеческой толпе, которая ему отвратительна?
На такую несусветную выходку не мог решиться даже Призрак Оперы. Подойти к
Раулю и сказать – я твой брат? Старший брат, и все, что принадлежит тебе, на
самом деле мое? Зачем ему это? Зачем ему титул Рауля, права Рауля, гордость
Рауля, если у Рауля все равно останется единственная вещь во вселенной, которую
не может обеспечить первородство – любовь Кристины? Она любит его, и не любит
Эрика. По сравнению с этим все земные блага ничто. И потому не нужны.
О да, он
хотел бы, чтобы люди признали его – чтобы подчинялись, и поклонялись его
таланту. Но не потому, что у него есть бумажка с громким именем. Не потому, что
в пьесе его жизни раскрылась счастливая страница, на которой потерянный
наследник принимает благословение седовласого отца. Он всегда сам писал свою
роль – он не желал подчиняться чуждой авторской воле. Тем более в сюжете столь
абсурдном, что по нему даже оперу писать было бы странно. Нельзя, чтобы
«Трубадур» закончился примирением разлученных братьев – чтобы граф ди Луна
обнял цыгана Манрико.
Есть вещи, которые невозможно переменить росчерком
пера.
Отец – а именно так Эрик должен был бы теперь
называть графа де Шаньи, – отец уговаривал его до хрипоты. Умолял. Сто раз
извинялся, и клялся загладить прошлое. Но никакие обещания не могли сделать
самого Эрика другим человеком.
Он хотел, всегда в глубине души хотел узнать, кто он
– какую фамилию может по праву назвать своей. Но фамилия де Шаньи ему была не
нужна.
Уж лучше бы он оказался графским ублюдком – в этом
было бы больше смысла. Это было бы не так странно.
Граф убедился, что ему не уговорить сына, и был
опустошен. Но он понял аргументы Эрика: настоял только на том, чтобы тот принял
его помощь и дал как-то обеспечить свое будущее. Проблемы Эрика с законом
стараниями графа были разрешены, но никаких планов на будущее он не строил. Он
просто не успел еще подумать о том, что будет делать и как жить дальше. Без
своего привычного мира. Без того, что наполняло смыслом его жизнь. Без нее.
Он не мог оставаться в этом доме, и на правах
старшего брата смотреть, как теперь уже барон Рауль де Шаньи поведет под венец
Кристину. Что он должен будет делать на их свадьбе – улыбаться? Поздравлять?
Целовать ее в щеку, и называть «дорогой сестрой»? Немыслимо. Невозможно. Как бы
он выглядел, лишив внезапно Рауля его прав – именно он, из всех людей? Это было
бы похоже на беззубую детскую месть: вот, ты отнял у меня невесту, а я отниму у
тебя все остальное? Низко, недостойно, и так унизительно…
Эрик должен был уехать, и как можно дальше. Он
выбрал Италию – естественное место для музыканта и архитектора. Он всегда хотел
увидеть Венецию, и Флоренцию, и Рим – города, гравюры с видами которых он
часами разглядывал в огромных, продолговатых, в темную кожу переплетенных
архитектурных увражах, которые держали в библиотеке Оперы для нужд сценографов.
Города, о которых он только в операх слышал. Граф настоял на том, чтобы дать
ему необходимые средства. Он много часов провел, убеждая его не носить больше
маску – по сравнению с ранениями ветеранов последней войны лицо Эрика не
представляло ничего необычного, говорил он. Эрик вяло кивал. Может быть, его
отец и прав – со стороны виднее. У него никогда не было возможности проверить –
выйти к людям, как равному, и посмотреть, что они скажут. Теперь он может
попробовать. Ему все равно нечего больше терять.
Проблема была в том, что ему не к чему было больше и
стремиться.
К славе? К власти? К успеху? Писать музыку? Получить
признание – например, под именем матери? Эрик Раппно – вполне подходящее имя,
ничем не хуже других, и его собственное… Наверное, так именно он и поступит.
Разум говорил ему, что жизнь не кончается от того, что из нее уходят любовь и
надежда. Но найти в себе силы, чтобы развернуться и оставить прошлое в прошлом,
было не так легко.
Наверное, ему лучше было бы умереть тогда, в подземелье.
Он не собирался обрывать свою жизнь намеренно – это было бы так глупо. Слишком
похоже на оперу. Но случись это само собой... Не нужно было бы ни о чем думать.
Никуда идти. Бороться с мальчишеским желанием увидеть ее еще раз. Не для того,
чтобы вернуть – видит Бог, он
знал, что это невозможно, что не
было возврата к прошлому с того мгновения, когда она прикоснулась губами к его
губам, и он понял, что ничего не добился, потому что не знал, в сущности, чего
добивается. Это было, как сон… Во сне часто тянешься к чему-то желанному, и не
можешь достать – просыпаешься. Он прикоснулся к тому, чего жаждал. И все равно
проснулся. Сначала там, в подвале – чтобы увидеть пустыню своего сердца,
обманутого надеждами. Потом – в этой самой спальне, чтобы взглянуть в глаза
своему отцу.
Эрик засыпал нищим, а проснулся принцем. Но ничего
не изменилось.
Он позволил графу рекомендовать его своим друзьям в
Италии, и принял векселя для римских банкиров, и обещал писать. Эрик был готов
к отъезду, и должен был уехать до того, как в семье начнут готовиться к
свадьбе. Он не мог заставить себя задать вопрос – когда это произойдет.
Эрик поднялся с кровати и взял, наконец, с полу свой
кофр. Ему нужно, конечно, зайти перед отъездом к отцу. Он успел проникнуться к
старому графу… по меньшей мере уважением. Состраданием. Он понимал его, и жалел
– как ни странно было ему жалеть кого-то другого… У него перед глазами до сих
пор стояло лицо Жильбера де Шаньи, когда он говорил ему, с невыносимой горечью:
«Вспомни старого Исаака, который сослепу дал свое благословение не любимому
сыну Исаву, а Иакову. Не заставляй меня сделать так же. Я ведь не слеп – я
знаю, какого сына хочу благословить!»
О да, граф был прав в выборе библейской главы – они
с Раулем и в самом деле были, как Исав и Иаков, неравные, не похожие друг на
друга близнецы… «Первый вышел красный, весь, как кожа, косматый; и нарекли ему
имя Исав. Потом вышел брат его, держась рукою своею за пяту Исава; и наречено
ему было имя Иаков… Дети выросли, и стал Исав человеком искусным в звероловстве,
человеком полей; а Иаков человеком кротким, живущим в шатрах». Точно так: Эрик,
старший – красный, растрепанный, и дикий… Рауль – кроткий, и мог бы сказать
словами Иакова: «Брат мой, Исав, человек косматый, а я человек гладкий…» Надо
надеяться, что виконт никогда не узнает об их родстве. Эрику не было нужды
портить жизнь бедному мальчику, чья вина была лишь в том, что он смог вызвать в
Кристине любовь… Эрик так и сказал отцу: «Иаков обманом лишил Исава
первородства и отцовского благословения. Рауль же ни в чем не виноват передо
мной. И не должен страдать от того, что вы когда-то ошиблись. К чему вам терять
и второго сына?» Граф не согласился с ним, возможно, но промолчал. Потом только
повторил несколько раз: «Я должен смириться. Должен быть благодарен, что ты
жив. Мне должно быть довольно этого!»
Эрик хорошо понимал отца – понимал, каково это:
знать, что смириться нужно, что изменить что-либо ты не в силах, и все же не
находить в себе сил смириться. Наверное, они и правда были в чем-то похожи.
Эрик бросил на себя последний взгляд в зеркало. Да,
это он – новый, но прежний. С именем, но все равно один. В хорошей одежде, но
все равно нагой… Эрик взял с покрывала маску и заколебался, держа ее в руке.
Потом положил в кофр: надеть ее он всегда успеет, а к отцу можно зайти и так.
Он будет доволен.
С кофром в левой руке, перекинув дорожный плащ через
правую Эрик прошел по устланному мягким ковром коридору и спустился вниз по
мраморной лестнице, чтобы пройти к библиотеке, где отец всегда проводил
утренние часы. Ему так странно было находиться в этом доме, осматривать его
старые стены и потертые полы… Здесь он родился. В той же комнате, где очнулся
после своего дурацкого опиумного отравления – так сказал ему граф. Наверное, в
этом было нечто символическое.
Из-за дубовой двери библиотеки раздавались
приглушенные голоса. Эрик не хотел подслушивать, но поддался многолетней
привычке почти инстинктивно – когда-то от чуткости слуха зависела вся его жизнь
в Опере, вся его хрупкая власть над ее обитателями. Он остановился и прислушался.
Граф сказал:
-
Ты не можешь ничего сделать.
Она вольна в своих решениях.
-
Но я не хочу терять ее! –
Эрик вздрогнул, узнав второй голос. Он принадлежал Раулю, и звучал
взволнованно. Эрик понимал, что должен немедленно уйти – нельзя допустить, чтобы
виконт узнал о его присутствии в доме, и уж тем более застал подслушивающим под
дверью… Но в то же время Эрик чувствовал, что ноги его будто приросли к полу.
Кто эта «она», кого не хочет терять его брат? Что за решение, с которым он
ничего не может поделать?
Граф ответил:
-
Твои желания не имеют в
данном случае никакого значения. Ты сделал предложение, но девушка тебе
отказала. Человек чести в этой ситуации должен уйти в тень.
-
Только потому, что она,
видите ли, не хочет уходить со сцены?!
-
Это естественно для молодой
женщины, которая достигла высот в своем ремесле, и имеет право гордиться собой,
и счесть твое требование абсурдным. В конце концов Патти муж-аристократ не
мешает выступать.
Рауль гневно повысил голос:
-
Да, но для нее дело не
только в возможности продолжить карьеру! Я же чувствую – полно, да она сама мне
это сказала, – что пение для нее связано с этим монстром, что она, видите ли,
должна делать то, чего он от нее хотел, и принадлежать ему – духом, если не
телом!
После паузы граф де Шаньи переспросил:
-
Вот как?
-
Так. И кстати о Призраке –
чем закончились твои поиски? Ты можешь мне наконец сказать, зачем искал его?!
-
Это не твое дело.
-
Вот как? Отец, смею
напомнить, что этот человек покушался на мою жизнь. Я имею право знать, зачем
он тебе нужен!
-
Ты не имеешь никакого права
говорить со мной таким тоном!
-
Это ты не имеешь права меня
игнорировать! Я твой единственный сын – я имею право на твое доверие! –
Кажется, виконт при этих словах ударил кулаком по столу.
-
У меня достаточно проблем и
без твоих выходок, Рауль!
Отец и сын в библиотеке продолжали пререкаться.
Эрик, в коридоре, стоял, прижимаясь спиной к стене и уронив кофр и плащ на пол.
Сердце его билось, как бешеное, и в мозгу теснились предположения такие нелепые
и надежды столь ослепительные, что он с трудом мог устоять на ногах.
Человек чести должен уйти, если девушка ему
отказала… Верно – это так верно. И он собирался уйти... Но что, если он ошибся?
Что, если она не отказала ему? Кристина расторгла помолвку с Раулем – это
единственный вывод, который можно было сделать из разговора, который он
услышал. И сделала это из-за монстра – значит, из-за него, Эрика… Возможно ли
такое? Если это было правдой… Если она испытывала к нему какие-либо чувства,
кроме жалости и презрения... Он знал, как много значит для нее музыка. Если она
отказалась ради пения от своего жениха – мог ли Эрик желать большего? Имел ли
право просить о большем – являться перед женщиной, которая, возможно, решила
отдать ему дань уважения лишь потому, что знала – они никогда не увидятся?
Глупо, глупо, это было так ужасно глупо – подвергать
сомнениям выстраданные и верные решения из-за нескольких слов, подслушанных под
дверью… Но мог ли он смириться с мыслью, что не увидит ее больше никогда?
Хотела ли она его видеть?
Как должен был поступить в такой ситуации человек
чести?
И мог ли Эрик считать себя, в самом деле, таковым?
Ему не принять было разумного решения, стоя в
коридоре под дверью. Ему нужно было либо поступить как должно, и уехать
немедленно, либо поддаться искушению – вернуться в свою комнату и подумать
немного. Она не была больше невестой Рауля… Она была свободна. Она вернулась на
сцену.
Это значит – вернулась к нему, Эрику.
Или он опять выдавал желаемое за действительное, как
всегда поступал из любви к ней?
Эрик не успел ничего предпринять – звук голосов в
библиотеке все нарастал, отец и сын перешли на крик. Как вдруг в гневный дуэт
вторгся новый звук – глухого падения, и затем раздался встревоженный голос
Рауля:
-
Папа? Папа! Что с тобой? –
Пауза. Потом резко зазвонил колокольчик. Раздался звук шагов – это вошел, со
стороны личных комнат графа, его слуга Марсель. Рауль быстро распорядился. –
Пошли немедля за врачом… Нет – сначала подай воды. Моему отцу дурно…
Без единой мысли, повинуясь инстинкту –
благодарности, уважению, – черт возьми, привязанности к несчастному своему отцу
Эрик распахнул дверь и вошел в библиотеку. Он должен быть рядом, если с графом
что-то случилось – он имеет право быть рядом!
Обстановка библиотеки ему всегда нравилась – длинная
комната с рядом арочных окон, потертые ковры, резные шкафы от пола до потолка и
смешные передвижные лесенки: их можно было катать вдоль шкафов, чтобы доставать
нужную книгу. Но сейчас Эрик не заметил всего этого – его взгляд был устремлен
на крупное, но ставшее разом бессильным, как тряпичная кукла, тело графа. Он
лежал на полу возле своего кресла, очень бледный. Рауль в крайнем волнении
склонялся над ним со стаканом воды, потом осознал, видимо, бесполезность своих
действий, поставил стакан на стол и осторожно приподнял отца, чтобы попробовать
уложить на кушетку. Марсель помог ему, а затем заторопился к дверям, и
замешкался лишь на секунду, чтобы поклониться Эрику.
-
Мсье… – пробормотал он,
перед тем как выйти.
Рауль обернулся на звук, и замер – на лице его
застыла смесь гнева и изумления. Эрик сделал неуверенный шаг вперед. Виконт де
Шаньи покачал головой, не веря своим глазам:
-
Ради Бога – что вы здесь
делаете? Что за дела затеял тут мой отец? Что с ним? Это вы виноваты? Он болен
– это ваших рук дело?!
Эрик не знал, что сказать – впервые в жизни он
чувствовал себя по-настоящему растерянным. Какого черта он рванулся в
библиотеку – почему не мог просто тихо уйти, как собирался? Зачем сдался ему
этот граф? Что он может ответить виконту – как объяснить свое присутствие?
Тихий, но решительный голос графа де Шаньи привлек
внимание братьев. С трудом приподнявшись на локте, он обратился к Эрику:
-
Подойди ко мне, Эрик… Ты в
дорожном платье. Ты зашел попрощаться, верно? Могу ли я попросить тебя отложить
еще немного свой отъезд?
Эрик не успел ответить – Рауль перебил отца:
-
Эрик? У этого существа есть,
оказывается, имя? Что все это значит?
Граф повернулся к младшему сыну:
-
Рауль, я попрошу тебя
воздержаться от оскорблений. У него не просто есть имя – это имя дал ему я… Я
должен многое тебе объяснить, и у меня не так много времени, и мне не хотелось
бы тратить силы на ссоры. – Он снова обернулся к Эрику. – Мне жаль, что так
получилось – что ты увидел меня в таком состоянии. Это не первый приступ такого
рода – я болен уже некоторое время. Слабое сердце, говорят мне наши мудрейшие
медицинские светила. Это не имеет, впрочем, большого значения…
Эрик подошел к нему и неловко встал возле кушетки.
Не обращая внимания на справедливое возмущение и бессвязные восклицания Рауля,
он спросил:
-
Почему вы мне ничего не
сказали?
Граф де Шаньи усмехнулся:
-
Разве не очевидно? Я не
хотел давить на тебя и влиять на решение, которое ты принял. Я и теперь не
прошу тебя менять его. Я лишь прошу задержаться рядом со мной еще немного.
Эрик смотрел в бледное лицо, которое помнилось ему с
детства, и часто приносило утешение и надежду. Он всегда хотел быть похожим на
этого человека. Он был обязан ему своим появлением на свет, и своим спасением
две недели назад. Благодаря ему он мог теперь идти по жизни если не с гордо
поднятой головой, то хотя бы не таким униженным, как прежде… Этот сильный и
гордый человек, такой близкий ему по духу, такой упрямый и такой уязвимый в
своих привязанностях, смотрел теперь на Эрика с мольбой. Смотрел глазами такими
же серыми и потерянными, как его собственные, и его до синевы бледные губы
слегка дрожали.
Эрику дорога была его гордость. И он понимал,
конечно, что пропасть, отделяющая его от отца и его мира, не стала меньше… Но
он не мог нанести этому человеку последнего, самого жестокого удара – не мог
развернуться и уйти под этим умоляющим взглядом… Не мог, потому что знал точно,
каково это – смотреть со слезами на глазах в спину уходящей надежде.
Граф протянул к нему руку и прошептал едва слышно:
-
«Когда Исаак состарился, и
притупилось зрение его, он призвал старшего сына своего Исава и сказал ему: сын
мой!.. Вот, я состарился; не знаю дня смерти моей; возьми теперь орудия твои, и
колчан твой и лук, пойди в поле, налови мне дичи, и приготовь мне кушанье,
какое я люблю, и принеси мне есть, чтобы благословила тебя душа моя, прежде
нежели я умру…»
Едва понимая, что делает – едва сознавая, какое
обещание дает и какими последствиями чреваты его слова, Эрик взял протянутую
руку и сказал:
-
Конечно, отец. Я сделаю все,
о чем вы просите.
Эпизод 14: Примадонна.
Лондон, 1873
Такое
количество цветов не могло присниться даже Карлотте. Огромные букеты роз,
камелий, лилий, яркие, как рисунки на популярных нынче в этой стране блестящих
тканях со странным названием «шинц». Интересно, здесь их дарили так щедро
потому, что совсем рядом с театром находится цветочный рынок? Букеты, в которые
вложены были восторженные, а иногда и непристойные записки – над такими она
весело смеялась. Букеты, в которые вложены были коробочки с бриллиантовыми
украшениями – такие она сразу отсылала обратно: уроки мадам Жири не прошли
даром и не забылись.
Единственное,
чего она никогда не находила больше на своем гримировальном столике – это
одиноких кроваво-красных роз, перевязанных траурной черной лентой. Роз с тонким
ароматом и хрупкими, ломкими лепестками. Самых необычных, самых элегантных и
прекрасных роз в мире. Таких же загадочных и сумрачных, как тот, кто дарил их.
Ей не хватало этих роз. Ей не хватало его.
В последние
месяцы она думала о нем постоянно – чем сложнее становились партии, на которые
она отваживалась в своем новом театре, тем чаще в ушах звучал его строгий
голос. Она словно слышала его замечания – иногда так отчетливо, что
останавливалась посреди репетиции, чтобы тут же исправить ошибку, на которую он
указал ей в ее воображении.
Сегодня она пела,
наконец, «Лючию де Ламермур». Пела с триумфом. Еще бы – она хорошо понимала
свою героиню… Бедная девушка, насильно выданная замуж, разлученная с любимым, и
убившая жениха в брачную ночь. Безумная девушка, которая выходит к пирующим на
ее страшной свадьбе гостям в окровавленном белом наряде, и начинает говорить с
ними, не видя их – рассказывая им о радостном свидании, которое ей
пригрезилось… Ей кажется, что она слышит голос своего возлюбленного, Эдгара –
что он зовет ее:
Il dolche suono…
Mi colpi di sua voce!.. Ah!
Quella voce
Me qui nel cor discesa!..
«О сладкий звук…
Звук его голоса!.. О, этот голос –
Он навеки в моем сердце…»
Кристина
точно знала, чей голос представляла себе в этот момент. При всем уважении к ее
партнеру, отличному тенору мистеру Питеру Брайду, она думала не о нем. Стоя на
сцене в разодранном, перепачканном белом платье, обреченная, трагическая
невеста, с растрепанными волосами, с потоками слез, струящимися по щекам, она
старалась петь самым чистым, самым звонким своим регистром, чтобы сильнее был
контраст между сладкой сказкой в душе ее Лючии, и страшной реальностью. И
думала о другом перепачканном платье, и о других слезах, и о голосе, который
звал ее когда-то с бесконечной нежностью и тоской: «Кристина… Кристина…»
Она не знала,
где он, и что с ним – мадам Жири ничего не сообщала ей в письмах из Парижа,
видимо, не желая лишний раз расстраивать и напоминать о прошедшем. Как будто ей
нужны были напоминания – как будто она не думала о нем постоянно.
Мистер
Маркхем был прав – лондонская публика с первого вечера, с премьеры «Фауста»
лежала у ног своей новой примадонны, мисс Кристины Даэ. Они звали ее «Парижским
соловьем» – чтобы обозначить различие с ее землячкой, Дженни Линд, соловьем
шведским. Кристина рада была, конечно, успеху. Но знала, что восторги публики
не совсем ею заслужены – ей все казалось, что она балансирует на грани
катастрофы.
Она слишком
поторопилась, наверное. Она не была еще полностью готова к жизни примы. Ей
следовало бы помнить его предупреждение. Как он говорил, когда она злилась на
себя и кусала губы, сорвав очередную верхнюю ноту, которые он неделю за неделей
добавлял к ее диапазону? «Будь терпелива, Кристина. Все, что положено, придет к
тебе. Не торопи судьбу: то, что нам по-настоящему нужно и дорого, стоит и того,
чтобы подождать».
Его голос
звучал в эту минуту так грустно – теперь она понимала, конечно, что он говорил
не о пении, и не об успехе. Он говорил о них – о себе, и о ней. О том, что ему
было нужно и дорого, и чего он долго и терпеливо ждал, что в конце концов
попытался схватить второпях – и потерял.
Или это она
толкнула его? Поторопила? Она определенно поторопила события, когда сняла с
него маску… Но в целом – в чем была ее вина? В том, что Рауль пришел в тот
вечер в театр, и нарушил все планы, которые строил ее учитель? Кристина была
здесь не при чем. Судьба была виновата.
Им просто не
хватило времени. Им стоило быть терпеливее.
«То, что тебе
в самом деле нужно, стоит того, чтобы ждать». Ей надо бы написать эти слова на
бумажке, вложить в медальон и носить на груди.
Кристина
думала о своем учителе не только во время пения – не только в те моменты, когда
ей нужна была его помощь и поддержка. Она думала о нем по утрам, просыпаясь,
глядя на низкое серое небо, на затянутую туманом Темзу, и вспоминая такое же
небо над Парижем, и Сену, мимо которой ехала в экипаже на кладбище. Он вез ее –
сидел на козлах, а она даже и не знала об этом тогда. Она вспоминала, как его
голос ответил на ее мольбы о помощи, обращенные к духу отцу. Она говорила
тогда, что снова хочет услышать голос отца – и что знает: этому не бывать… Она
могла бы повторить эти слова, только не об отце теперь. Другой человек успел
стать для нее всем миром, единственным другом и опорой – другой человек верил в
нее, и давал ей силы. И его она потеряла, и должна была теперь учиться жить
дальше. Снова одна. Снова без него.
Первое время
она жадно следила за парижскими газетами, ожидая каких-нибудь новостей. Столь
громкий скандал не мог же просто так улечься? Но нет – газеты молчали: сообщили
лишь о том, что Андре и Фермен получили страховые выплаты за сгоревшее здание,
и собираются вновь открыть его. Ни слова о Призраке, о его поимке, о
расследовании его преступлений.
Казалось, о
них забыли. И самой Кристине с течением времени все труднее было напоминать
себе, что когда она боялась Призрака – что у нее были для этого причины. Все
драмы и страхи как-то стерлись в ее сознании – она склонна была вспоминать
только хорошее, и услужливая память подсказывала ей все больше случаев, когда
он помогал ей, поддерживал ее. Любил ее. Она не ценила его усилий тогда – но
она была благодарна ему теперь.
А еще она
скучала по нему. Ей хотелось, чтобы он был рядом. Говорил ей, строго и нежно:
«надо было точнее брать нижнюю ноту – без этого ты никогда не раскроешь как
следует верхнюю…» Подшучивал, как иногда бывало, над ее рассеянностью в
балетном классе. Рассказывал об истории оперы, чтобы дать возможность отдохнуть
между вокализами. Объяснял великие женские образы, которые ей предстояло петь.
Ей хотелось чувствовать, что он присматривает за нею, что он где-то рядом,
всегда поблизости. Прикоснуться к руке, затянутой в перчатку, и пуститься в
опасное и прекрасное путешествие по лабиринтам вниз, в его дом. Хотелось снова
оказаться рядом с ним утром, когда он играл на органе, притронуться к щеке,
снять маску и, подождав терпеливо, пока утихнет его гнев, молча, без единого
слова прижаться губами к его лицу. Чтобы он плакал вместе с ней, и все было
хорошо…
Ей хотелось
хотя бы знать наверняка, что с ним – жив он или умер. Она думала иногда что,
как героиня мелодрамы, должна была бы ощутить холод и пустоту в сердце, если бы
он покинул этот мир. Но она ничего не знала о нем. Даже того, почему он был так
невероятно похож на отца ее бывшего жениха.
Этот вопрос
продолжал, конечно, занимать ее мысли. И, возможно под влиянием романтических
опер, в которых ей приходилось петь, она придумала для себя нелепую, но
по-своему убедительную версию. Он был, наверное, незаконным сыном графа… Грехом
его молодости: потеряв жену, тот мог пуститься во все тяжкие, и у него мог
родиться от какой-нибудь несчастной женщины ребенок. Необычный ребенок, до
которого гордому отцу-аристократу, конечно, не было никакого дела… И судьба
отомстила ему потом: свела, самым ужасным образом, пути двух его сыновей.
Каждый раз,
повторяя этот сюжет, Кристина мысленно себя одергивала. Невозможно быть такой
дурочкой, в самом деле. Это хуже, чем верить в ангелов. Пора было повзрослеть:
ей уже почти девятнадцать. Она провела в Королевской Опере в Ковент-Гарден
целый сезон. Она имела грандиозный успех. Она почти заслужила признание,
которым наградила ее публика.
Она получала
множество цветов. Ей пора уже было привыкнуть к мысли, что она не увидит больше
тех одиноких красных роз с черной атласной лентой.
Кристина
глубоко вздохнула, отрываясь от своего отражения в зеркале, и обвела взглядом
комнату. Гримерная ее здесь и правда была лучше, чем у Карлотты в Опера Популер
– чего стоили, например, чудесные драпировки из темно-зеленого бархата, и
мягкие кресла. И большой шкаф, в котором она хранила свои повседневные платья.
Сейчас створки его были раскрыты –костюмерша, Фанни, только что помогла ей
одеться в голубое платье из атласа, подарок дирекции Ковент-Гарден. Сегодня,
после последней премьеры этого сезона, должен был состояться большой прием в ее
честь. Мистер Маркхем говорил, что будет весь лондонский свет, и даже
иностранные гости.
Кристина была почти готова к выходу, и причесана.
Она еще раз осмотрела гримировальный столик, и усмехнулась: в ее туалете нет
бриллиантов. Может быть, не стоило отсылать подарки поклонников – может быть,
надо было взять какое-нибудь колье, и надеть сегодня?
И в этот
момент, словно отвечая ее мыслям, что-то блеснуло среди лепестков букета белых
камелий, который стоял левее зеркала. Неужели она ухитрилась пропустить еще
чье-то вульгарное подношение? Кристина быстро нагнулась к цветкам, чтобы
рассмотреть источник блеска, и немедленно отпрянула, словно увидела
притаившуюся в траве змею.
Тонкой
бархатной ленточкой к стеблю цветка было привязано кольцо – кольцо с
бриллиантом и россыпью маленьких сапфиров. Кольцо Рауля. Ее кольцо. Кольцо,
которое вручил ей Призрак на их странную «помолвку» и которое она вложила ему в
руку на прощанье.
Она стояла,
глядя на него теперь, и по щекам ее катились безмолвные слезы. Все мысли из
головы выветрились, кроме одной: его нет больше, она никогда его не увидит. Он
умер – иначе он бы с этим кольцом не расстался.
Кто же имел
жестокость прислать ей этот знак? Мадам Жири? Рауль, который все-таки настиг
своего врага, и отомстил ему за унижение – и за то, что Призрак все-таки отнял
у него Кристину, пусть сам ее при этом не получив?
Сквозь пелену
слез она видела, что рядом с кольцом к ленте приколота визитная карточка.
Дрожащими пальцами она ее подняла.
Посередине
карточки светился серебряным тиснением хорошо знакомый Кристине герб. Внизу
была приписка от руки: «Поужинай со мной сегодня, ради старых времен и в знак
того, что не держишь на меня зла. Уверен, что Ангел Музыки не будет возражать».
Пошляк!
Противный, глупый, отвратительный пошляк! Мало того, что он разорвал ей сердце,
прислав доказательство гибели ее учителя… Он еще и шутит – издевается над ее
чувствами, над всем, что ей дорого!
Кристина
быстро позвонила в колокольчик, чтобы вызвать Фанни. Та появилась мгновенно,
словно под дверью ждала.
Кристина
повернулась, судорожно сжимая в руках букет, и сказала дрогнувшим голосом:
-
Фанни, отошли назад еще и
этот. Он самый отвратительный – удивительно, что я раньше его не заметила.
На румяном личике Фанни отразилось явное смущение.
Сделав книксен, она ответила неуверенно:
-
Но мэм, его доставили позже…
И я как раз должна была вам объявить… Виконт де Шаньи ждет за дверью – он очень
просил вас уделить ему время.
Кристина сердито вспыхнула:
-
И не подумаю. Я не хочу его
видеть!
-
Так и сказать? – Фанни
испуганно округлила глаза: она знала, конечно, что примадоннам положены
капризы, но вот так отсылать прочь французского виконта – это было чересчур.
Кристина пожала плечами, слегка остыв:
-
Ну не знаю… Скажи, что я
очень устала, и мне нужно соблюдать режим… – Голос ее прервался – в сознание
хлынули воспоминания. «Я не могу, Рауль! Ангел Музыки очень строг…» Господи, за
что ей все это – почему она должна вести с кем-то вежливые разговоры, когда
все, чего ей хочется, это уткнуться лицом в подушку и плакать, пока не кончатся
слезы? – Скажи, что я занята. Не знаю! Скажи что-нибудь…
Фанни сделала еще один книксен, и развернулась,
чтобы выйти. Кристина закрыла глаза. Векам было горячо от слез.
-
Я все же поручусь, что Ангел
Музыки в этот раз не будет сердиться.
Кристина не верила своим ушам, и не хотела открывать
глаз. Она, наверное, все-таки сошла с ума, и ей, как Лючии, слышался голос,
который никак не мог с ней разговаривать. Низкий, властный, немного грустный и
бесконечно ласковый голос, в каждом звуке которого – музыка. Голос Призрака.
Кристина открыла глаза, и уткнулась взглядом в
белоснежную фрачную манишку. Прямо перед ней, в двух шагах, стоял мужчина. Она
не смела поднять глаз, но из-за его плеча видела растерянное лицо Фанни,
которая бормотала:
-
Я не успела его остановить…
Он просто вошел… Виконт де Шаньи, мэм.
Кристина подняла, наконец, взгляд.
Это было его лицо – страшное, незабываемое и
прекрасное. Лицо без маски: обе половины ясно видны, но в чертах не было ни
гнева, и отчаяния. Как не было и ужаса в глазах Фанни, которая ведь видела его
впервые… Лицо, которое Кристина не рассчитывала увидеть снова, не в этой жизни,
и по которому смертельно скучала. Любимое лицо.
Трудно сказать, наконец, слово «люблю» – даже самой
себе. Кристина никогда не говорила его раньше, но сколько можно бегать от
правды?
Костюмерша, чувствуя неловкость момента, тихо вышла
и прикрыла за собой дверь. Хозяйка позвонит, если будет нужно. Но ей, похоже,
будет не до того – у нее такой вид, будто ей еще долго будет все равно, что там
в мире за стенами гримерной делается…
Кристина продолжала смотреть на него. Он не был
сердит, но он не был и спокоен. Мира не было в его глазах – таких печальных, и
светлых, и насмерть перепуганных.
Он смотрел на нее, не отрываясь – упиваясь красотой
лица, которое не чаял когда-нибудь увидеть снова. Кристина повзрослела –
осунулась немного, и побледнела, и волосы ее были уложены в прическу куда более
строгую, чем небрежная грива, с которой она ходила в Париже. В глазах ее не
было больше недоумения, вечного изумления жизнью, которые казались ему когда-то
столь трогательными. Но то, что в них было теперь – мягкость, и терпение, и
грусть – нравилось ему больше. И хорошо, что взгляд ее стал взрослее. На него
смотрела взрослая женщина – и певица, которая спела сегодня лучшую Лючию, которую ему случалось слышать в жизни. Она не просто
брала верные ноты – она понимала свою героиню. Делала то, чего он всегда от нее
добивался. Пела так, как он один знал, что она может…
Но теперь она молчала, не сводя с него своих
взрослых глаз.
Он слегка прикусил губу, и прикрыл веки, не в силах
вынести ее молчание.
Он думал теперь о том, как глупо было с его стороны
придти к ней. Глупо на что-то рассчитывать. В лучшем случае она считает его
явление дурацкой шуткой, маскарадом, который заслуживает только презрения. Ему
следовало немедленно развернуться и уйти – исправить эту чудовищную ошибку.
Если бы только это было так просто – уйти, когда она была так близко, что
волосы на ее макушке щекотали ему подбородок.
Это получилось потому, что Кристина сделала шаг
вперед, и прижалась к нему. Она сделала это, не думая. У нее будет еще время
спросить, что все это значит, и как он здесь оказался, и почему назвался чужим
именем – именем своего соперника. Сейчас она не хотела рассуждать об этом – не
хотела ничего знать, потому что боялась: стоит ей заговорить, и она проснется,
и окажется, что ничего этого не было, и она снова одна. Так что ей нужно было
срочно прикоснуться к нему – почувствовать, что он – настоящий.
С изумлением, с каким ничто в мире не сравниться, он
ощутил ее руки на своей груди, и ее дыхание у своей шеи. Она обнимала его,
Кристина обнимала его, как будто так и надо – как будто только так и должно
быть. И еще она говорила – так тихо, что только его чуткий слух мог разобрать
слова:
-
Я столько раз мечтала об
этом.
Это было так удивительно, так странно, и страшно, и
хорошо, и сердце готово было выпрыгнуть из груди, и Эрик боялся, что вот-вот
проснется. И чтобы убедиться, что это не сон, что все происходит на самом деле,
он стиснул ладонями ее хрупкие плечи, и нашел пальцами мягкий завиток у нее за
ухом, и вдохнул запах ее волос, и взял за подбородок, чтобы она взглянула в его
лицо и повторила свои слова – если сможет, конечно.
Но она не стала ничего говорить. Она поднялась на
цыпочки, и прижалась губами к его губам.
Так чувствовало себя Чудовище, когда его целовала
Красотка.
Так чувствовала себя когда-то, много месяцев назад,
Кристина в подземелье. Так чувствовал себя теперь, в ярко освещенной, полной
цветов и разбросанных платьев дамской гримерной виконт Эрик де Шаньи.
Чудеса не выбирают, в какой обстановке им
происходить. Им не важно, что облупилась на двери краска и дрожит свет газового
рожка, и что просыпалась на пол пудра, которую задела неосторожным движением
девушка, бросаясь в объятия мужчины, и что в воздухе разливается маслянистый
запах камелий – запах сломанных лепестков оброненного букета, на который она
ненароком наступила. Чудеса не обращают внимания на такие мелочи. Они случаются
с людьми, которые их уже не ждут, потому что ждали слишком долго.
Просто то, что нам действительно нужно, стоит того,
чтобы ждать.
Послесловие автора.
Мои сестры
могут, наверное, рассказать о жизни родителей больше, чем я – все-таки я
довольно поздний ребенок. Женевьева старше меня на десять лет – она родилась в
1874-м, через год после свадьбы. Она теперь уважаемая матрона – вышла замуж за
лондонского банкира. Так странно думать, что твоя старшая сестра уже чья-то
бабушка, а тем не менее это так: у нее три дочери, и уже двое внуков. Вторая
сестра, Полина, и третья, Эжени, бабушками пока, слава богу, не стали – у них
сыновья, которые не успели еще остепениться. Сын Эжени вообще еще мальчик, она
обзавелась семьей поздно – слишком много времени посвятила в юности своей
блистательной карьере певицы…
Да, мои
сестры лучше меня помнят, какими родители были в молодости, но и я,
долгожданный мальчик, помню не мало. Признаться, в детстве мне казалось, что
отец не особенно любит маму – вернее, не так сильно, как она его. Граф Эрик де
Шаньи был человеком довольно сурового нрава, настроением отличался
переменчивым, и был скуп на внешние проявления нежности. Он много времени
проводил один в своем кабинете, куда строго-настрого нельзя было входить
посторонним, и был нелюдим: редко бывал в свете, неохотно праздновал даже
собственные премьеры, мамины спектакли смотрел из закрытой ложи. Равнодушно
относился к своему титулу, и никогда, кажется, не забредал в палату пэров.
Впрочем нас, детей, он баловал нещадно и носился с нами, как с величайшим
сокровищем на земле. Я до сих пор помню, с каким неподдельным вниманием он
относился к выбору сестрами бальных нарядов – словно театральные костюмы
подбирал. Как муштровал Эжени, когда стало ясно, что у нее сопрано, достойное
материнского. Как разбирал со мной архитектурные книги, рисуя на полях схемы,
помогающие мне понять все тонкости работы конструкций или особенности какого-то
стиля. С каким искренним весельем катал на плечах моего младшего брата,
Кристина. Он родился в 1890-м, когда маме было уже тридцать шесть, и был
любимцем семьи – музыкальным, как родители, веселым, подвижным и ужасно
озорным. Он был похож на маму, и во многом был именно ее «мальчиком». Я всегда
походил на отца, и может поэтому он уделял больше внимания мне. Кристиан был
для него, пожалуй, ребенком слишком шумным.
Но я до сих пор помню, какой сталью могли обжечь, в
случае провинности, даже меня серые глаза отца – и как мы все боялись его
гнева, и опасались огорчить какой-нибудь лишней шалостью.
Наша мама –
наша неимоверно красивая, хрупкая кареглазая мама всегда смотрела на отца с
обожанием, и внушала нам, как молитву, одну мысль: отец – гений, и ему можно
простить все. Конечно, нам бывало за нее обидно. Особенно мне: я уже не застал
ее на сцене, не видел ее великой примадонной, какой она была в молодости, и мне
казалось иногда, что отец несправедлив к ней, что он ее недостаточно ценит –
что она страдает. Сейчас, будучи взрослым человеком, я понимаю в чем было дело.
Отец, несмотря на свою необычную внешность, был невероятно привлекательным мужчиной,
и мама любила его очень страстно, и ревновала, хотя я уверен, что он не давал
ей ни малейших оснований. Как и все дети я замечал, конечно, взгляды и
прикосновения, которыми обменивались родители, и знал, что отцу иногда
достаточно просто посмотреть на маму как-то особенно, чтобы она покраснела и
нашла предлог покинуть комнату. Отец следовал за ней в спальню (у них была
общая спальня, все годы их брака), и мы редко видели их снова в этот день.
Маме было с ним нелегко – она жила, как мне кажется,
всегда в тени его музыки. Но я помню момент, когда я понял, пусть отчасти, что
за чувства их связывают. Был вечер, мне было около десяти, и я болтался в доме,
вместо того чтобы изучать обширный сад нормандского поместья, потому что
растянул ногу (честно говоря, сделал я это, упав с дерева – таскал без спросу
сортовые груши). Мальчишеская скука привела меня в малую гостиную, и там,
спрятавшись на широкой бархатной скамье у окна, я случайно стал свидетелем
священного действа – отец играл маме новое сочинение. Она слушала его, затаив
дыхание – на щеках ее разгорелся румянец. Когда он закончил и сидел, как было
его обыкновение, склонившись над клавишами рояля, все еще погруженный в музыку,
она подошла к нему, очень тихо и серьезно, и стала целовать руки. И в этот момент
отец сделал вещь для меня совершенно неожиданную: быстро встав из-за рояля, он
опустился на пол, обнял мамины колени и, спрятав лицо в складки платья, едва
слышно, сбивчиво, со слезами на глазах благодарил за что-то. Она смотрела на
него сверху вниз, улыбаясь, и гладила по плечам. И я понял тогда, что на самом
деле они равны. Он держал ее в подчинении – своим гением, своей стихийной силой
и страстью. Но и у нее была власть над ним: она его вдохновляла. Они мучили
друг друга, очевидно: отношения их колебались, как чаши весов. То она была его
рабыней, то он – ее покорным слугой, и каждый находил наслаждение и во власти,
и в подчинении. Но одно было несомненно: без нее он не мог писать музыку.
Она была его музыкой, и он не мог без нее жить – так
он сказал мне, когда она умерла.
Ее смерть стала последней катастрофой, поразившей
нашу семью в 1917 году. Мы с Кристианом служили в армии, принимая посильное
участие в Великой войне, которая так безжалостно опустошала Европу. Я, как уже
говорилось выше, архитектор (отец шутил, что мне досталась по наследству самая
скучная часть его талантов), и служил в инженерных частях в чине майора.
Кристиан, многообещающий композитор, собиравшийся идти по стопам отца, оставил
свои мирные занятия, и встретил 1917 год лейтенантом артиллерии. В этом
качестве он попал в число участником позднего наступления, получившего название
«второй битвы при Эме». Его гибель, в возрасте двадцати семи лет, стала для
матери невыносимым ударом. Я думаю иногда – хотя это злая мысль – что это было первое
событие в жизни мамы, которое заставило ее отвлечься от отца, увидеть в мире
еще что-то, кроме него.
Она последовала за Кристианом через месяц.
У меня нет слов, чтобы описать, что сделали с отцом
смерть Кристиана, и затем мамина. Ему было в тот момент семьдесят шесть, но он
сохранял и ясность ума, и физические силы: прямую спину, атлетическую фигуру,
подвижность. Волосы его были седыми, но мама говорила, что он вообще начал
седеть рано – в остальном ему можно было бы дать от силы шестьдесят лет. После
этих смертей он разом постарел – казалось, его лишили воли к жизни. На похороны
брата я с фронта не успел – прибыл к маминым. Я имел возможность наблюдать за
отцом. Он все время сидел в кабинете, перебирая свои старые бумаги и ноты, и
все повторял, гневным шепотом: «Так не должно быть… Это невозможно. Это безумие
– я не мог ее пережить!»
В это время я простил ему всё воображаемое
небрежение к матери. Я понял, как сильно он нуждался в ней – в какой мере его
суровость была застенчивостью, естественным нежеланием показывать миру, как он
привязан к жене, зависит от нее, и как уязвим в любви к «своей девочке».
Моего отца было нелегко любить. Он был самым
необычным и сильным человеком, которого я знал в жизни, и именно поэтому любить
его было трудно. Он был, кажется, слишком велик, слишком грандиозен для такого
банального чувства. В коллегах, поклонниках, в людях, с которыми сводила его
музыкальная жизнь, даже в своих детях он вызывал восхищение – поклонение. Но не
любовь – это простое и безусловное чувство осмеливалась испытывать к нему
только мама. Я всегда взирал на отца снизу вверх и чуточку боялся. Но после ее
смерти я научился любить его: сильного и слабого, жестокого и нежного – с
душой, поделенной на две половинки. Так же, как его лицо.
В недели, прошедшие после смерти мамы, мы с отцом
очень сблизились. И именно тогда, погрузившись в воспоминания, растравляя ими
душу и одновременно утешаясь хрупкой иллюзией счастья, которую они давали, отец
рассказал мне историю Призрака Оперы, и то, как она закончилась. Не могу
сказать, что история меня шокировала, хотя услышать от собственного отца
рассказ о том, как он сбрасывал с колосников надоедливого соглядатая, и похищал
мать, и умирал от тоски в подземелье было более чем странно. Но такова сила
человеческого воображения: подобная история по прошествии времени не ужасает, а
восхищает силой романтических страстей.
Рассказ отца и позволил мне написать то, что
изложено выше. Особенно подробно он говорил о кольце, которое подарил маме
когда-то на расстроившуюся помолвку дядя Рауль. Отец бесконечно описывал мне,
как мама оставила его, уходя из подземелья Оперы, и вручила это кольцо. Теперь
он постоянно носил его на мизинце, и все повторял, что она оставила его снова…
С тяжелым сердцем я покинул папу, когда мне пришлось
вернуться на фронт. Я пробыл там недолго – война близилась к концу. Но короткой
отлучки было достаточно, чтобы отец угас: вернувшись, я застал его на смертном
одре.
Он умер, повторяя ее имя.
Отец хотел бы, безусловно, покоиться рядом с ней. Но
правительство республики решило иначе: великий французский композитор граф Эрик
де Шаньи должен был быть похоронен в Пантеоне. Я был против, но президент
обратился ко мне лично, говоря, что в момент, когда утомленной сражениями нации
требуется поддержать свой моральный дух, нам как никогда нужен какой-то символ
единства – нечто, что заставит нас гордиться собой. Похороны великого человека
в национальном некрополе показались им достойным поводом для народного
единения, и я вынужден был уступить.
Но я не мог допустить, чтобы между матерью и отцом,
которые так любили друг друга, пусть и каждый по-своему, не установилось после
смерти какой-то связи – чтобы не было какого-то знака, что они вместе. Во
вторую годовщину ее смерти я совершил визит на кладбище, и положил на могилу весточку
от отца: красную розу, перевязанную черной атласной лентой, и его кольцо.
Глупо, конечно – драгоценность наверняка сразу украл какой-нибудь кладбищенский
бродяга. Но я не мог устоять перед символичностью этого жеста – все-таки не зря
мои родители были помешаны на опере…
Годовщина маминой смерти пришлась на дату аукциона в
Опера Популер – театр, окончательно добитый разрухой военного времени,
распродавал свое имущество. И я боюсь, что роза с кольцом доставила несколько
неприятных минут моему дяде, виконту Раулю де Шаньи, который явился на
кладбище, чтобы поставить на могилу музыкальную шкатулку-обезьянку, оставленную
когда-то отцом в подвалах Оперы. Вот уж удивительное совпадение – шкатулка
ждала своего часа полвека!..
Как можно предположить, дядя Рауль так и смог
полностью смириться с тем, как обошлась с ним судьба. Он редко бывал у нас –
отношения между братьями всегда были натянутыми, хотя оспаривать волю графа
Жильбера, который признал старшего сына перед необходимыми свидетелями, Рауль
не мог, или не хотел, сочтя это ниже своего достоинства. Утрата титула
волновала его куда меньше, чем то, что Кристина Даэ досталась все-таки его
сопернику. Думаю, дядя Рауль продолжал все эти годы любить маму, и ее смерть
стала для него ударом не меньшим, чем для отца. Он так и не женился, и я могу
только представить себе, каково это – остаться, под конец жизни, единственным,
кто хранит память о столь невероятной истории. Я подошел к нему там же, на
кладбище, и извинился, и все объяснил. К чему тревожить старика? Достаточно уже
того, что он, в свои годы, остается виконтом, наследником при мне –
графе-мальчишке…
Я написал о себе сейчас, как о графе – и мне самому
стало смешно: настолько неуместен в послевоенном мире мой титул. Так странно,
что когда-то простолюдины могли обращаться ко мне не иначе, чем «ваша
светлость» – при том, что отец мой провел детство в цирковой клетке, а зрелость
– в подземелье оперного театра, шантажируя его директоров! Я стараюсь не
пользоваться титулом – как и моя невеста Маргерит, внучка знаменитого
балетомана барона Кастелло-Барбезак: она отбросила церемонии и зовется просто
«Марго Кастелло». Забавное имя, но для актрисы синематографа подходит вполне…
Она считает, что титулы стоит отменить вовсе, и происхождение наше не имеет
никакого значения. Относительно титулов я согласен. Но насчет происхождения –
нет. Семье, в истории которой ожила мелодрама Дюма-отца, не пристало отрицать
свои корни. Детям моим будет наверняка наплевать на то, что они – потомки
графского рода. Но почувствовать себя частью легенды о Призраке Оперы им,
возможно, будет интересно.
Именно для них я заканчиваю этим ясным весенним
утром свои записки. Сегодняшний день кажется как никогда далеким от туманных,
сумрачных событий, которые происходили когда-то с моими родителями. Я не
уверен, что стану отправлять рукопись издателям – закончив ее, я ясно понимаю,
что она вряд ли имеет ценность для кого-либо за пределами нашего семейного
круга. Но в нашем архиве пускай хранится.
Возможно, придет день, когда она развлечет
случайного читателя и поможет пролить свет на «тайну, которая так и не была
объяснена до конца» – историю Призрака Оперы, графа Эрика де Шаньи. Моего отца.
И моей матери, Кристины Даэ – женщины, которую он любил всю жизнь.
Подписано: граф Виктор де Шаньи, 12 марта 1919 года,
Париж. |